Когда-то я бегала за комментариями нейрофизиологов, культурологов и других светлых голов — выуживала по строчке, уточняла и согласовывала формулировки. А теперь интервью берут у меня. Несмотря на то, что с каждым годом такое случается всё чаще, ощущения всё ещё необычные.
Рассказала Forbes о том, как с трёх лет начала читать всё, что не приколочено — от инструкций до надписей на освежителях воздуха, — и как эта страсть со временем переросла в любовь к книгам. Объяснила, почему не верю в таймеры, техники фокусировки и идею, что книгу нужно «преодолевать», если текст не цепляет сам по себе. А ещё поделилась историей появления канала и книжного клуба — и рассказала, зачем выбираю для него книги, которые не просто вызывают эмоции, а тревожат, временами злят и требуют некоторой внутренней работы.
Любопытно, что это напрямую пересекается с темой текста: на основе работ нейрофизиолога Микаэля Ролла автор материала объясняет, как именно регулярное чтение влияет на мозг и какие эволюционные последствия несет отказ от текстовой информации.
Спойлер: отказываться, конечно, можно, но последствия вам не понравятся.
Рассказала Forbes о том, как с трёх лет начала читать всё, что не приколочено — от инструкций до надписей на освежителях воздуха, — и как эта страсть со временем переросла в любовь к книгам. Объяснила, почему не верю в таймеры, техники фокусировки и идею, что книгу нужно «преодолевать», если текст не цепляет сам по себе. А ещё поделилась историей появления канала и книжного клуба — и рассказала, зачем выбираю для него книги, которые не просто вызывают эмоции, а тревожат, временами злят и требуют некоторой внутренней работы.
Любопытно, что это напрямую пересекается с темой текста: на основе работ нейрофизиолога Микаэля Ролла автор материала объясняет, как именно регулярное чтение влияет на мозг и какие эволюционные последствия несет отказ от текстовой информации.
Спойлер: отказываться, конечно, можно, но последствия вам не понравятся.
Forbes.ru
Хоббиномика: как научиться управлять вниманием и развить эмпатию с помощью чтения
Forbes Young продолжает рубрику «Хоббиномика», где мы разбираемся в особенностях различных хобби и рассказываем реальные истории молодых людей: как они искали занятие по душе, сколько времени и денег на него тратят, как оно влияет на их жизнь и получ
Думаю, все прекрасно знают, что у старшего поколения на любую жизненную ситуацию есть анекдот, причём часто несмешной. Обязательно с Рабиновичем, тёщей и звонком из политбюро. А у меня — книга.
В который раз ловлю себя на том, что когда кто-то что-то рассказывает, я в ответ начинаю вспоминать героя, который проходил через то же самое, нахожу нужную книгу и листаю текст в поисках искомой сцены, а иногда, если позволяет время, целиком её зачитываю.
Вспомнила, как психотерапевт сказала, что всё человечество с каменного века рассказывает истории — и даже когда человек жалуется на то, как его дети не выносят мусор, он на самом деле говорит о себе. А я в это время лихорадочно вспоминала, в какой именно части «Баек из грота» Дробышевского была история о том, как неандертальцы убивали младенцев за то, что те родились в неблагоприятный по их мнению день. Прекрасная иллюстрация осознанного родительства.
Жанр сменился, традиция душнить осталась.
В который раз ловлю себя на том, что когда кто-то что-то рассказывает, я в ответ начинаю вспоминать героя, который проходил через то же самое, нахожу нужную книгу и листаю текст в поисках искомой сцены, а иногда, если позволяет время, целиком её зачитываю.
Вспомнила, как психотерапевт сказала, что всё человечество с каменного века рассказывает истории — и даже когда человек жалуется на то, как его дети не выносят мусор, он на самом деле говорит о себе. А я в это время лихорадочно вспоминала, в какой именно части «Баек из грота» Дробышевского была история о том, как неандертальцы убивали младенцев за то, что те родились в неблагоприятный по их мнению день. Прекрасная иллюстрация осознанного родительства.
Жанр сменился, традиция душнить осталась.
Дочитала «Бражников и блудниц». Есть несколько мыслей.
Для тех, кто о ней не слышал: это роман о поэтах Серебряного века. В центре повествования — Александр Блок, Андрей Белый, Михаил Кузмин, Николай Гумилёв, Анна Ахматова, Марина Цветаева и их круг. Книга основана на реальных событиях, письмах и биографиях, но это не документалистика. Я бы сказала, что это художественный текст, в котором биографический материал подчинён задаче передать не столько факты, сколько интонацию и внутреннее напряжение эпохи.
Текст напоминает работы обожаемого мной Иллиеса — не только по духу, но и по форме. Жегалин тоже использует принцип газетного монтажа: короткие эпизоды, сменяющие друг друга, как заметки на полосе, где одно письмо, один разговор или один жест должны передать срез времени. В этом смысле «Бражники и блудницы» читаются как попытка сделать русское «1913. Лето целого века», но при всём внешнем сходстве эффект от чтения абсолютно другой. Я долго пыталась понять, почему, и пришла к выводу, что дело не в подаче, а в самом исходном материале — в устройстве той реальности, которую каждый из авторов описывает.
Если у Иллиеса — мозаичная Европа, где герои живут в разных темпах и культурных контекстах, часто даже не подозревая о существовании друг друга, — то у Жегалина всё происходит в одном городе, внутри одного круга. Петербург здесь — герметичное пространство, почти капсула, где все всех знают, спорят на тех же вечерах, пишут в одни и те же журналы и одинаковыми способами сходят с ума. Эта централизация придаёт тексту плотность, но одновременно лишает его той пестроты и подвижности, которые и делают Иллиеса таким живым. У Жегалина всё звучит сильнее, но однообразнее — жизни вне круга символистов будто не существует, и от этого временами немного душно. Но, возможно, так и должно быть, т.к он все-такие пишет о эпохе, в которой вот-вот кончится кислород.
Отдельно меня порадовало, что Жегалин не мифологизирует героев, но тонко и с юмором ловит моменты, когда высокое соскальзывает в нелепое. Блок бесконечно бродит по заснеженному Петербургу, пишет мучительные письма, страдает, пьёт вино, а потом снова страдает — уже по поводу того, что страдал. Гумилёв собирается в Африку искать «золотую дверь», потому что Россия ему кажется слишком банальной и недостаточно мистической. Кузмин — одновременно нежный, язвительный и вечно нищий — переживает из-за юных любовников и отсутствия у окружающих вкуса.
Все влюблены не в тех, спорят не о том, ссорятся всерьёз, мирятся демонстративно, посвящают друг другу стихи и проклятия. Жегалин пишет не о литературных памятниках, а о живых, противоречивых людях с навязчивыми идеями, дурными привычками и полной неспособностью договориться не только друг с другом, но и с собой. Это очень здорово.
Что касается самого текста, то иногда он буксует под собственной тяжестью и смысл теряется под слоем витиеватости, но это воспринимается скорее как часть эстетики, чем как просчёт. В конце концов, это же роман про людей, которые всю жизнь говорили слишком сложно и не мыслили короткими и ясными предложениями. Так что в некотором смысле текст, написанный о них иначе, выглядел бы фальшиво.
Такой подход, возможно, оттолкнёт тех, кто ждёт лёгкого входа и привычных интонаций. Но тем, кому Серебряный век интересен не как анекдот или набор мемов (хотя этого там тоже навалом) про Блока и Гиппиус, а как живая среда с внутренней логикой, многовероятно понравится.
Я прямо кайфанула.
#чтопочитать
Для тех, кто о ней не слышал: это роман о поэтах Серебряного века. В центре повествования — Александр Блок, Андрей Белый, Михаил Кузмин, Николай Гумилёв, Анна Ахматова, Марина Цветаева и их круг. Книга основана на реальных событиях, письмах и биографиях, но это не документалистика. Я бы сказала, что это художественный текст, в котором биографический материал подчинён задаче передать не столько факты, сколько интонацию и внутреннее напряжение эпохи.
Текст напоминает работы обожаемого мной Иллиеса — не только по духу, но и по форме. Жегалин тоже использует принцип газетного монтажа: короткие эпизоды, сменяющие друг друга, как заметки на полосе, где одно письмо, один разговор или один жест должны передать срез времени. В этом смысле «Бражники и блудницы» читаются как попытка сделать русское «1913. Лето целого века», но при всём внешнем сходстве эффект от чтения абсолютно другой. Я долго пыталась понять, почему, и пришла к выводу, что дело не в подаче, а в самом исходном материале — в устройстве той реальности, которую каждый из авторов описывает.
Если у Иллиеса — мозаичная Европа, где герои живут в разных темпах и культурных контекстах, часто даже не подозревая о существовании друг друга, — то у Жегалина всё происходит в одном городе, внутри одного круга. Петербург здесь — герметичное пространство, почти капсула, где все всех знают, спорят на тех же вечерах, пишут в одни и те же журналы и одинаковыми способами сходят с ума. Эта централизация придаёт тексту плотность, но одновременно лишает его той пестроты и подвижности, которые и делают Иллиеса таким живым. У Жегалина всё звучит сильнее, но однообразнее — жизни вне круга символистов будто не существует, и от этого временами немного душно. Но, возможно, так и должно быть, т.к он все-такие пишет о эпохе, в которой вот-вот кончится кислород.
Отдельно меня порадовало, что Жегалин не мифологизирует героев, но тонко и с юмором ловит моменты, когда высокое соскальзывает в нелепое. Блок бесконечно бродит по заснеженному Петербургу, пишет мучительные письма, страдает, пьёт вино, а потом снова страдает — уже по поводу того, что страдал. Гумилёв собирается в Африку искать «золотую дверь», потому что Россия ему кажется слишком банальной и недостаточно мистической. Кузмин — одновременно нежный, язвительный и вечно нищий — переживает из-за юных любовников и отсутствия у окружающих вкуса.
Все влюблены не в тех, спорят не о том, ссорятся всерьёз, мирятся демонстративно, посвящают друг другу стихи и проклятия. Жегалин пишет не о литературных памятниках, а о живых, противоречивых людях с навязчивыми идеями, дурными привычками и полной неспособностью договориться не только друг с другом, но и с собой. Это очень здорово.
Что касается самого текста, то иногда он буксует под собственной тяжестью и смысл теряется под слоем витиеватости, но это воспринимается скорее как часть эстетики, чем как просчёт. В конце концов, это же роман про людей, которые всю жизнь говорили слишком сложно и не мыслили короткими и ясными предложениями. Так что в некотором смысле текст, написанный о них иначе, выглядел бы фальшиво.
Такой подход, возможно, оттолкнёт тех, кто ждёт лёгкого входа и привычных интонаций. Но тем, кому Серебряный век интересен не как анекдот или набор мемов (хотя этого там тоже навалом) про Блока и Гиппиус, а как живая среда с внутренней логикой, многовероятно понравится.
Я прямо кайфанула.
#чтопочитать
На волне недавнего интереса к природе, о котором уже рассказывала, купила мемуары некоего Джозефа Ноульса (ничего не знала ни о книге, ни об авторе) — человека, который в 1913 году на два месяца ушёл в одной набедренной повязке, без ножа, спичек и соли, чтобы доказать, что современный житель города технически может жить, как его первобытные предки. Примерно на моменте, где он в одиночку забивает медведя, у меня закралось подозрение, что читаю не столько мемуары, сколько завуалированную беллетристику. Захотелось понять, кто вообще написал эту книгу — и выяснилось, что история её появления намного интереснее, чем непосредственно содержание.
В начале XX века Boston Post стремительно теряла позиции. Газета не выдерживала конкуренции с более агрессивной и яркой Boston American, за которой стоял отец жёлтой журналистики Уильям Рэндольф Херст. В попытке удержаться на плаву редакция Post согласилась на авантюру, предложенную 44-летним коллегой Ноульса — художником и завсегдатаем бостонских пабов.
План выглядел так: Ноульс уходит в лес без всего, два месяца живёт там один, пишет отчёты углём на бересте, оставляет их в заранее оговорённом месте, откуда охотники передают их в редакцию, после чего газета публикует их под видом репортажей с передовой.
За два месяца цирк с берестой сделал своё дело: тираж Boston Post вырос вдвое — с 200 до 436 тысяч экземпляров, а сам Ноульс стал звездой. После возвращения из леса его встречали как великого выживальщика. Но, как это часто бывает с персонажами такого рода, со временем последовали разоблачения, а за ними и забвение.
Что мы имеем в итоге? Сама по себе книжка довольно дурацкая и местами унылая — текст там явно вторичен по отношению к мифу, и вся история откровенно притянута за уши. Читать не стоит, но вот что интересно: это не документ и не художественное произведение в прямом смысле. Мне нравится думать, что книженция Ноульса — культурный артефакт эпохи, в которой пиар-акции были самостоятельным жанром, а правда — необязательной частью повествования.
Со временем газета канула в небытие, имя автора забылось, а сам он стал сноской в истории американского трюкачества. Но если смотреть шире — то был идеальный продукт золотого века пиар-акций. Когда люди бросались в бочках с Ниагарского водопада, сидели неделями на флагштоках или уходили голыми в лес. Сейчас, конечно, это все выглядит дико, но по сути кейс Ноульса можно считать ранней версией реалити. Так что если вдруг покажется, что идея «а давайте отправим голого мужика в лес ради рейтингов» родилась на Netflix — нет. Ей, видимо, больше ста лет.
В начале XX века Boston Post стремительно теряла позиции. Газета не выдерживала конкуренции с более агрессивной и яркой Boston American, за которой стоял отец жёлтой журналистики Уильям Рэндольф Херст. В попытке удержаться на плаву редакция Post согласилась на авантюру, предложенную 44-летним коллегой Ноульса — художником и завсегдатаем бостонских пабов.
План выглядел так: Ноульс уходит в лес без всего, два месяца живёт там один, пишет отчёты углём на бересте, оставляет их в заранее оговорённом месте, откуда охотники передают их в редакцию, после чего газета публикует их под видом репортажей с передовой.
За два месяца цирк с берестой сделал своё дело: тираж Boston Post вырос вдвое — с 200 до 436 тысяч экземпляров, а сам Ноульс стал звездой. После возвращения из леса его встречали как великого выживальщика. Но, как это часто бывает с персонажами такого рода, со временем последовали разоблачения, а за ними и забвение.
Что мы имеем в итоге? Сама по себе книжка довольно дурацкая и местами унылая — текст там явно вторичен по отношению к мифу, и вся история откровенно притянута за уши. Читать не стоит, но вот что интересно: это не документ и не художественное произведение в прямом смысле. Мне нравится думать, что книженция Ноульса — культурный артефакт эпохи, в которой пиар-акции были самостоятельным жанром, а правда — необязательной частью повествования.
Со временем газета канула в небытие, имя автора забылось, а сам он стал сноской в истории американского трюкачества. Но если смотреть шире — то был идеальный продукт золотого века пиар-акций. Когда люди бросались в бочках с Ниагарского водопада, сидели неделями на флагштоках или уходили голыми в лес. Сейчас, конечно, это все выглядит дико, но по сути кейс Ноульса можно считать ранней версией реалити. Так что если вдруг покажется, что идея «а давайте отправим голого мужика в лес ради рейтингов» родилась на Netflix — нет. Ей, видимо, больше ста лет.
Те, кто уверены, что я очень серьёзная, просто никогда не видели, как я ищу ностальгическую лабуду на Авито. Меня сносит мгновенно. Очевидно, что мне не нужны вагончики с карточками, журналы из детства, кулоны, наклейки и всё остальное, что в какой-то момент казалось недоступным и невероятно важным. Но как человек, которому в детстве дарили пазлы с Нойшванштайном, пока другие получали кукол, я, видимо, компенсирую.
Купила в ночи «Рыбку Фредди», «Как достать соседа» и «Братьев пилотов», осталось найти дисковод, компьютер с Windows XP и морально подготовиться к тому, что в итоге ничего не запустится. Но я всё равно рада. Кажется, впервые по-настоящему поняла знакомую, которая лет в сорок купила себе Барби, которую хотела в детстве, просто потому, что может. Приятное чувство.
А вы себе что-нибудь такое покупали? Что себе разрешили во взрослом возрасте — не из практичности, а просто потому что?
Купила в ночи «Рыбку Фредди», «Как достать соседа» и «Братьев пилотов», осталось найти дисковод, компьютер с Windows XP и морально подготовиться к тому, что в итоге ничего не запустится. Но я всё равно рада. Кажется, впервые по-настоящему поняла знакомую, которая лет в сорок купила себе Барби, которую хотела в детстве, просто потому, что может. Приятное чувство.
А вы себе что-нибудь такое покупали? Что себе разрешили во взрослом возрасте — не из практичности, а просто потому что?
Начала читать «Истории торговца книгами» Мартина Лейтема — и наткнулась на мысль, которая кажется слишком узнаваемой, чтобы быть случайной: детские книги, которые западают в душу, с какой-то почти нелепой точностью предсказывают, кем мы станем.
Лейтем вспоминает разговор в поезде с адвокатом по имени Саманта. Он спросил, что собеседница любила читать в детстве. Сначала она назвала «Отверженных» и что-то из Диккенса, но потом, почему-то смутившись, упомянула «Золушку».
Звучит как бесполезная подробность, если не знать, что Саманта выросла в рабочей семье в Тринидаде, а теперь защищает людей в британских судах. То есть сказка о девушке, которой мешали, но не смогли помешать, сущностно оказалась не такой уж далёкой от её собственной биографии.
Подумала, что знаю ещё пару похожих историй. Кинг в детстве зачитывался хоррорами и комиксами — и вся его литературная карьера выросла из попытки приручить страх.
А Вирджиния Вулф, если не изменяет память, писала, что с детства обожала сказки. Именно они сформировали её интерес к снам, внутренним мирам, потоку сознания. Эти структуры потом проступили и в «Орландо», и в «Маяке». Даже сам способ чтения — не ради сюжета, а ради настроения и атмосферных сдвигов — с течением времени изменил, если так можно сказать, форму: из читательской превратился в писательскую.
Сам Лейтем, кстати, в детстве фанател от книги про мальчика, который путешествовал во времени с помощью жабы. Ничего необычного, если не считать того, что впоследствии Мартин Лейтем стал букинистом, т.е человеком, который буквально путешествует по эпохам и локациям посредством текста.
Всё это, конечно, может быть случайностью. Или эффектом, эээээ, ретроспективного монтажа, когда задним числом всё легко выстраивается в логическую цепочку. Пытаюсь понять, есть ли у меня такая книга, которая вдруг оказалась не просто любимой, а — задним числом — подозрительно пророческой. Если у кого-то из вас такая есть, расскажите. Дико любопытно.
Лейтем вспоминает разговор в поезде с адвокатом по имени Саманта. Он спросил, что собеседница любила читать в детстве. Сначала она назвала «Отверженных» и что-то из Диккенса, но потом, почему-то смутившись, упомянула «Золушку».
Звучит как бесполезная подробность, если не знать, что Саманта выросла в рабочей семье в Тринидаде, а теперь защищает людей в британских судах. То есть сказка о девушке, которой мешали, но не смогли помешать, сущностно оказалась не такой уж далёкой от её собственной биографии.
Подумала, что знаю ещё пару похожих историй. Кинг в детстве зачитывался хоррорами и комиксами — и вся его литературная карьера выросла из попытки приручить страх.
А Вирджиния Вулф, если не изменяет память, писала, что с детства обожала сказки. Именно они сформировали её интерес к снам, внутренним мирам, потоку сознания. Эти структуры потом проступили и в «Орландо», и в «Маяке». Даже сам способ чтения — не ради сюжета, а ради настроения и атмосферных сдвигов — с течением времени изменил, если так можно сказать, форму: из читательской превратился в писательскую.
Сам Лейтем, кстати, в детстве фанател от книги про мальчика, который путешествовал во времени с помощью жабы. Ничего необычного, если не считать того, что впоследствии Мартин Лейтем стал букинистом, т.е человеком, который буквально путешествует по эпохам и локациям посредством текста.
Всё это, конечно, может быть случайностью. Или эффектом, эээээ, ретроспективного монтажа, когда задним числом всё легко выстраивается в логическую цепочку. Пытаюсь понять, есть ли у меня такая книга, которая вдруг оказалась не просто любимой, а — задним числом — подозрительно пророческой. Если у кого-то из вас такая есть, расскажите. Дико любопытно.
Чем стремительнее мир несётся в технологичное будущее, тем сильнее меня тянет назад к каким-то наивным, дурацким штукам из прошлого вроде боулинга, караоке и автоматов с билетиками.
Часто ловлю себя на мысли, что скучаю по Крейзи Парку — это был самарский (не уверена, что не локальный) развлекательный ад, где ты бросаешь жетоны в прожорливые железки, пытаешься поймать плюшевого миньона крабом с моторикой алкоголика и получаешь в награду десять измятых тикетов, которые потом можно обменять на ластик в форме кекса или йо-йо, которое сломается через пять минут. Автомат против меня, но я всё равно выигрываю. Это ли не жизнь?
Особенно я любила тот, где нужно бить по кротам. Примитивная игра с молотком, никаких неожиданных поворотов, скрытых правил и геймдизайнерских ухищрений. Только я и моя детская ярость против пластиковых грызунов. Кроты выскакивают — я луплю по ним кувалдой. В результате вылезают тикеты. Ни одна система в моей жизни не работала так стабильно.
Не знаю, существуют ли сейчас эти храмы инфантильного кайфа, где взрослый человек может выбросить пару тысяч на жетоны, обменять их на ручку с пропеллером и уйти с чувством глубокого экзистенциального удовлетворения.
На прошлой неделе я позорно проиграла в боулинг, а вчера сорвала голос в караоке (обожаю караоке!), где отмечала день рождения, и вот что подумала: возможно, это и есть возвращение к корням. Всё как в детстве — шумно, неуклюже, но почему-то очень правильно.
Говорят, внутреннего ребёнка надо беречь. В этом смысле мой внутренний ребенок в доле. Он придумывает безумные развлечения, я обеспечиваю техническую поддержку всем этим пиццам, караоке и автоматам с призами. Ему почти всегда весело, а мне периодически неловко. Идеальный баланс.
Часто ловлю себя на мысли, что скучаю по Крейзи Парку — это был самарский (не уверена, что не локальный) развлекательный ад, где ты бросаешь жетоны в прожорливые железки, пытаешься поймать плюшевого миньона крабом с моторикой алкоголика и получаешь в награду десять измятых тикетов, которые потом можно обменять на ластик в форме кекса или йо-йо, которое сломается через пять минут. Автомат против меня, но я всё равно выигрываю. Это ли не жизнь?
Особенно я любила тот, где нужно бить по кротам. Примитивная игра с молотком, никаких неожиданных поворотов, скрытых правил и геймдизайнерских ухищрений. Только я и моя детская ярость против пластиковых грызунов. Кроты выскакивают — я луплю по ним кувалдой. В результате вылезают тикеты. Ни одна система в моей жизни не работала так стабильно.
Не знаю, существуют ли сейчас эти храмы инфантильного кайфа, где взрослый человек может выбросить пару тысяч на жетоны, обменять их на ручку с пропеллером и уйти с чувством глубокого экзистенциального удовлетворения.
На прошлой неделе я позорно проиграла в боулинг, а вчера сорвала голос в караоке (обожаю караоке!), где отмечала день рождения, и вот что подумала: возможно, это и есть возвращение к корням. Всё как в детстве — шумно, неуклюже, но почему-то очень правильно.
Говорят, внутреннего ребёнка надо беречь. В этом смысле мой внутренний ребенок в доле. Он придумывает безумные развлечения, я обеспечиваю техническую поддержку всем этим пиццам, караоке и автоматам с призами. Ему почти всегда весело, а мне периодически неловко. Идеальный баланс.
Принесла внезапный лайфхак для тех, кто часто летает и не хочет выходить из самолёта с ощущением, будто лёгкие набили силикагелем.
На выходных попала на лекцию, где, кроме прочего, рассказывали про физиологию верблюдов (да, я явно умею развлекаться). Выяснила, что эволюция подарила им встроенную систему рециркуляции влаги: при выдохе пар конденсируется прямо в носу и возвращается обратно в организм. Красиво живут, что сказать. В пустыне — и не сохнут.
У людей же никакой встроенной системы нет, но есть маски. Лектор призналась, что уже много лет надевает маску в самолётах не из-за микробов, а просто чтобы к моменту прилёта не превратиться в мумию. Маска удерживает часть влаги из выдоха, и при вдохе воздух становится чуть менее сухим.
То есть технически маска — это своеобразный городской аналог верблюжьего носа. Грации на порядок меньше, но идея та же.
Пользуйтесь.
На выходных попала на лекцию, где, кроме прочего, рассказывали про физиологию верблюдов (да, я явно умею развлекаться). Выяснила, что эволюция подарила им встроенную систему рециркуляции влаги: при выдохе пар конденсируется прямо в носу и возвращается обратно в организм. Красиво живут, что сказать. В пустыне — и не сохнут.
У людей же никакой встроенной системы нет, но есть маски. Лектор призналась, что уже много лет надевает маску в самолётах не из-за микробов, а просто чтобы к моменту прилёта не превратиться в мумию. Маска удерживает часть влаги из выдоха, и при вдохе воздух становится чуть менее сухим.
То есть технически маска — это своеобразный городской аналог верблюжьего носа. Грации на порядок меньше, но идея та же.
Пользуйтесь.
Продолжаю угорать по кладбищенской теме. Дочитала многострадальные «Некрополи Петербурга», которые всё никак не выйдут из типографии, поэтому пришлось портить глаза на ридере, хотя это, конечно, не тот текст, который удобно пролистывать на экране. Его хочется читать с карандашом, чтобы возвращаться к нему кусками — особенно после случайной прогулки мимо чьей-то усыпальницы.
Формально это история кладбищ Петербурга. На деле — исследование, как в городе устроена память. Где хоронили, как хоронили, что оставалось от этого через десять, пятьдесят, сто лет. Какие кладбища исчезли и почему. Что делали с надгробиями, когда начиналась новая эпоха и нужно было срочно что-то перекладывать, переделывать, прятать. И что это говорит о петербургском (официальном и не очень) взгляде на смерть.
Большая сила книги в деталях. Автор внимательна, она цепляется за мелочи, мимо которых легко пройти, поэтому в тексте много неожиданного.
Скажем, меня впечатлило, как утилитарность и сакральность уживались в пределах одних и тех же некрополей. Чего стоит совпадение балконных решёток доходных домов и оград могил: эстетика массового производства превращала элементы городской архитектуры в надгробные символы. Такой же эффект вызывают узоры метлахской плитки, повторяющиеся как в парадных, так и на погостах. Всё одинаково, всё подходит ко всему, границы размыты.
Ещё удивила история про Новодевичье кладбище. В 1969 году в «Комсомольской правде» вышла статья под названием «Стыдно!». Там прямо назывались ответственные за то, что надгробия начали продавать, а исторические захоронения — убирать, потому что они якобы портили вид. То был редкий случай гласности в позднесоветское время, т.к о цинизме власти, воспринимающей исторические кладбища как помеху благоустройству, а не часть культурной памяти, говорить было не принято.
При этом в книге хватает не только трагических деталей, но и абсурдных эпизодов. Меня впечатлил момет, когда испанская делегация приехала возложить цветы на могилу инженера Бетанкура, и власти в панике переносили шестиметровое (!) надгробие в более презентабельное место, чтобы скрыть разруху Смоленского лоютеранского.
Таких эпизодов в книге много. Странных, на грани фарса, но очень показательных. Через них видно, как память и некрополитика подстраивались под обстоятельства. Фактурности тоже хватает: советский мемориальный самопал, ограбления кладбищ, перебивка надгробий, где одно имя стирали, чтобы нанести другое. Допетровские захоронения, которые то находили, то тихо вывозили, чтобы не мешали стройке. Всё это — не просто отдельные детали, а живая археология отношения к смерти, где случайное и официальное идут бок о бок.
При этом по качеству текста книга неровная, в ней много необработанных архивных кусков, которые автор не всегда встраивает в повествование. Но по объёму и глубине материала работа отличная.
Так что если вы тоже любите некропольный туризм, старые надгробия, Петербург и кладбищенскую драму — смело читайте.
#чтопочитать
Формально это история кладбищ Петербурга. На деле — исследование, как в городе устроена память. Где хоронили, как хоронили, что оставалось от этого через десять, пятьдесят, сто лет. Какие кладбища исчезли и почему. Что делали с надгробиями, когда начиналась новая эпоха и нужно было срочно что-то перекладывать, переделывать, прятать. И что это говорит о петербургском (официальном и не очень) взгляде на смерть.
Большая сила книги в деталях. Автор внимательна, она цепляется за мелочи, мимо которых легко пройти, поэтому в тексте много неожиданного.
Скажем, меня впечатлило, как утилитарность и сакральность уживались в пределах одних и тех же некрополей. Чего стоит совпадение балконных решёток доходных домов и оград могил: эстетика массового производства превращала элементы городской архитектуры в надгробные символы. Такой же эффект вызывают узоры метлахской плитки, повторяющиеся как в парадных, так и на погостах. Всё одинаково, всё подходит ко всему, границы размыты.
Ещё удивила история про Новодевичье кладбище. В 1969 году в «Комсомольской правде» вышла статья под названием «Стыдно!». Там прямо назывались ответственные за то, что надгробия начали продавать, а исторические захоронения — убирать, потому что они якобы портили вид. То был редкий случай гласности в позднесоветское время, т.к о цинизме власти, воспринимающей исторические кладбища как помеху благоустройству, а не часть культурной памяти, говорить было не принято.
При этом в книге хватает не только трагических деталей, но и абсурдных эпизодов. Меня впечатлил момет, когда испанская делегация приехала возложить цветы на могилу инженера Бетанкура, и власти в панике переносили шестиметровое (!) надгробие в более презентабельное место, чтобы скрыть разруху Смоленского лоютеранского.
Таких эпизодов в книге много. Странных, на грани фарса, но очень показательных. Через них видно, как память и некрополитика подстраивались под обстоятельства. Фактурности тоже хватает: советский мемориальный самопал, ограбления кладбищ, перебивка надгробий, где одно имя стирали, чтобы нанести другое. Допетровские захоронения, которые то находили, то тихо вывозили, чтобы не мешали стройке. Всё это — не просто отдельные детали, а живая археология отношения к смерти, где случайное и официальное идут бок о бок.
При этом по качеству текста книга неровная, в ней много необработанных архивных кусков, которые автор не всегда встраивает в повествование. Но по объёму и глубине материала работа отличная.
Так что если вы тоже любите некропольный туризм, старые надгробия, Петербург и кладбищенскую драму — смело читайте.
#чтопочитать
С шести утра сижу на озере с удочкой, готовлюсь к вечернему книжному клубу. Будем обсуждать роман про мужчину на пике кризиса среднего возраста. Вот думаю: можно ли считать рассветную рыбалку формой погружения в материал?
Есть что-то ироничное в том, чтобы дочитывать книгу о потере смыслов на рыбалке in the middle of nowhere. Если это не аутентичное сопровождение к чтению про расползающуюся личность — то я даже не знаю, что тогда.
Но, надо сказать, карпы во многом оказались собраннее главного героя. Поймала трёх приличных на поплавочную удочку! Так что не всё так безнадёжно.
Есть что-то ироничное в том, чтобы дочитывать книгу о потере смыслов на рыбалке in the middle of nowhere. Если это не аутентичное сопровождение к чтению про расползающуюся личность — то я даже не знаю, что тогда.
Но, надо сказать, карпы во многом оказались собраннее главного героя. Поймала трёх приличных на поплавочную удочку! Так что не всё так безнадёжно.
Всегда удивляло, с каким усердием люди стыдятся того, что читают. Будто литература — это не способ прожить тысячу жизней, а социальный лифт, где за неправильную книгу вышвырнут с этажа «интеллектуалов» прямиком в подвал «быдлочитателей».
Прочитала, как в 1990 году Антония Байетт, лауреат Букера и одна из самых уважаемых британских писательниц, покупала новую книгу из цикла «Плоский мир» Терри Пратчетта в кентерберийском магазине, где тогда работал уже упомянутый Мартин Лейтем. При оплате Байетт, полуобернувшись, заговорщицки прошептала, что ей нравится «Плоский мир», но — не дай бог! — кто-то в Лондоне увидит, как она покупает ЭТО.
Лейтем объясняет подобный стыд побочным эффектом современной системы образования, но, как по мне, это чистой воды самоцензура — когда человек добровольно приковывает себя к батарее т.н «правильного» чтения.
Сейчас, конечно, с этим попроще, но в культуре, где интеллект всё ещё измеряется количеством сложных слов, признание в том, что ты читаешь, скажем, любовный роман — это почти как признание в том, что неиронично слушаешь попсу.
Я, к слову, ничего плохо не вижу ни в попсе, ни в бульварных романах, ни тем более в Пратчетте, но это не общее место. Знаю людей, которые в кафе кладут на стол Пруста, а дома запоем читают «Голодные игры». И самое смешное, что они искренне боятся, что их разоблачат.
Есть такая концепция (не могу вспомнить автора), согласно которой человек формирует своё «я» через воображаемую оценку окружающих. То есть если ему кажется, что все презирают условно лёгкие книги, он начинает стыдиться их сам. Но правда в том, что всем плевать.
Ну разве что кто-нибудь ляпнет что-то в духе: о боже, она читает Донцову. Но мнение этого кого-нибудь будет стоить меньше, чем бумага, на которой печатают Донцову. А вот удовольствие от чтения — на вес рога единорога.
Прочитала, как в 1990 году Антония Байетт, лауреат Букера и одна из самых уважаемых британских писательниц, покупала новую книгу из цикла «Плоский мир» Терри Пратчетта в кентерберийском магазине, где тогда работал уже упомянутый Мартин Лейтем. При оплате Байетт, полуобернувшись, заговорщицки прошептала, что ей нравится «Плоский мир», но — не дай бог! — кто-то в Лондоне увидит, как она покупает ЭТО.
Лейтем объясняет подобный стыд побочным эффектом современной системы образования, но, как по мне, это чистой воды самоцензура — когда человек добровольно приковывает себя к батарее т.н «правильного» чтения.
Сейчас, конечно, с этим попроще, но в культуре, где интеллект всё ещё измеряется количеством сложных слов, признание в том, что ты читаешь, скажем, любовный роман — это почти как признание в том, что неиронично слушаешь попсу.
Я, к слову, ничего плохо не вижу ни в попсе, ни в бульварных романах, ни тем более в Пратчетте, но это не общее место. Знаю людей, которые в кафе кладут на стол Пруста, а дома запоем читают «Голодные игры». И самое смешное, что они искренне боятся, что их разоблачат.
Есть такая концепция (не могу вспомнить автора), согласно которой человек формирует своё «я» через воображаемую оценку окружающих. То есть если ему кажется, что все презирают условно лёгкие книги, он начинает стыдиться их сам. Но правда в том, что всем плевать.
Ну разве что кто-нибудь ляпнет что-то в духе: о боже, она читает Донцову. Но мнение этого кого-нибудь будет стоить меньше, чем бумага, на которой печатают Донцову. А вот удовольствие от чтения — на вес рога единорога.
Вчера узнала, как устроена Британская библиотека, и с тех пор не могу перестать о ней думать. Кто эти люди, которые ТАК умеют? Там продумано буквально всё вплоть состава воздуха. Я в дичайшем восторге.
Снаружи всё выглядит довольно безобидно, но за сдержанными интерьерами скрываются пять подземных этажей (почти 25 метров вниз) и 625 километров полок. Я несколько раз перечитывала эти цифры, чтобы просто уложить их в голове. Представить, что под Лондоном существует такое пространство, наполненное книгами, архивами, газетами, — уже само по себе немного нереально. Нереальнее только то, как это всё устроено.
Подземные этажи больше напоминают лабораторию или банковское хранилище, чем классическую библиотеку. Подземное пространство разбито на противопожарные отсеки с двойными роллетами и герметичными перегородками. В особо ценных зонах установлены отдельные сетчатые клетки из стали, т.е всё сделано так, чтобы в случае любой нештатной ситуации риск можно было локализовать быстро и точно — буквально до секунды и метра.
В хранилищах старопечатных книг и газет работает система «оксиредукции»: уровень кислорода снижен примерно до 15 %, а воздух обогащен каким-то инертным газом (если я правильно интерпретировала). Этого достаточно, чтобы человек мог дышать, но недостаточно, чтобы загорелась бумага. То есть вместо того, чтобы тушить пожар, они просто не дают ему начаться.
Но если что-либо все же загорелось, включается система пожаротушения и книги, ожидаемо, мокнут. И вот тут начинается следующий уровень продуманности. Сначала промокшие книги замораживают. Это нужно, чтобы остановить распад волокон и не дать страницам склеиться между собой. Затем их помещают в специальную установку вроде гигантского промышленного фена (только намного бережнее), где страницы медленно просушивают холодным воздухом, чтобы не испортить бумагу.
Отдельно забавно, что сотрудники оттачивают этот процесс на промокших телефонных справочниках.
И всё это (но не только это) — ради коллекции, которая растёт на восемь километров полок в год. Даже если пытаться просматривать по пять единиц ежедневно, уйдёт, если не ошибаюсь, около 80 000 лет. Очень страдаю по этому поводу, но теперь у меня есть чёткое представление, чем бы я занялась, будь бессмертной.
Снаружи всё выглядит довольно безобидно, но за сдержанными интерьерами скрываются пять подземных этажей (почти 25 метров вниз) и 625 километров полок. Я несколько раз перечитывала эти цифры, чтобы просто уложить их в голове. Представить, что под Лондоном существует такое пространство, наполненное книгами, архивами, газетами, — уже само по себе немного нереально. Нереальнее только то, как это всё устроено.
Подземные этажи больше напоминают лабораторию или банковское хранилище, чем классическую библиотеку. Подземное пространство разбито на противопожарные отсеки с двойными роллетами и герметичными перегородками. В особо ценных зонах установлены отдельные сетчатые клетки из стали, т.е всё сделано так, чтобы в случае любой нештатной ситуации риск можно было локализовать быстро и точно — буквально до секунды и метра.
В хранилищах старопечатных книг и газет работает система «оксиредукции»: уровень кислорода снижен примерно до 15 %, а воздух обогащен каким-то инертным газом (если я правильно интерпретировала). Этого достаточно, чтобы человек мог дышать, но недостаточно, чтобы загорелась бумага. То есть вместо того, чтобы тушить пожар, они просто не дают ему начаться.
Но если что-либо все же загорелось, включается система пожаротушения и книги, ожидаемо, мокнут. И вот тут начинается следующий уровень продуманности. Сначала промокшие книги замораживают. Это нужно, чтобы остановить распад волокон и не дать страницам склеиться между собой. Затем их помещают в специальную установку вроде гигантского промышленного фена (только намного бережнее), где страницы медленно просушивают холодным воздухом, чтобы не испортить бумагу.
Отдельно забавно, что сотрудники оттачивают этот процесс на промокших телефонных справочниках.
И всё это (но не только это) — ради коллекции, которая растёт на восемь километров полок в год. Даже если пытаться просматривать по пять единиц ежедневно, уйдёт, если не ошибаюсь, около 80 000 лет. Очень страдаю по этому поводу, но теперь у меня есть чёткое представление, чем бы я занялась, будь бессмертной.
www.subbrit.org.uk
British Library Basements – Subterranea Britannica
Subterranea Britannica is a society devoted to the study and investigation of man-made (including Nuclear Bunkers) and man-used underground places.
Обсуждали в книжном клубе «Непосредственного человека» Ричарда Руссо — и не смогли пройти мимо любопытной гипотезы: как воспринимался бы Хэнк, будь он женщиной? Та же ядовитая ирония, то же виртуозное увиливание от обязательств, та же эмоциональная глухота. То есть один в один Хэнк, только в юбке.
Не буду пересказывать всё обсуждение, но довольно быстро разговор упёрся в вопрос есть ли вообще книги, где героиня ведёт себя настолько же раздражающе, по-мужски стереотипно? Без попыток понравиться, оправдываться или вызвать сочувствие.
Чтобы грубила, отталкивала, была неприятной сволочью — и при этом оставалась центральным персонажем, за которым хочется наблюдать.
Проблема в том, что мужчину с таким характером назовут «сложным», «неоднозначным», «трагичным». В его язвах будут искать глубину, а в поступках — скрытые мотивы. Женщину же при похожих вводных спишут в истерички и токсичные дуры.
И ладно бы речь шла о фэнтезийных злодейках или гротескных комедийных образах, но нет, я про обычный, бытовой контекст. Про реалистичную мадам, которая ведёт себя как герой Руссо, и позволяет себе то, что мужчинам обычно сходит с рук.
С ходу вспоминается разве чтоcozy crime козий крайм с его неунывающими старушенциями, но там всё же детектив, там это часть антуража. А хочется какую-нибудь бодрую историю, где героиня ведёт себя не как «женственный вариант» мужского персонажа, а просто как сложный и часто неприятный человек.
Есть мысль, что свобода быть несносной — последний гендерный потолок, который нам только предстоит разбить. Так что да, хочется наконец женского персонажа, который портит всем жизнь не потому что её обидели, а потому что вот такой у нее внезапный и непредсказуемый опыт и острая необходимость уехать от всех на Харлее.
Не буду пересказывать всё обсуждение, но довольно быстро разговор упёрся в вопрос есть ли вообще книги, где героиня ведёт себя настолько же раздражающе, по-мужски стереотипно? Без попыток понравиться, оправдываться или вызвать сочувствие.
Чтобы грубила, отталкивала, была неприятной сволочью — и при этом оставалась центральным персонажем, за которым хочется наблюдать.
Проблема в том, что мужчину с таким характером назовут «сложным», «неоднозначным», «трагичным». В его язвах будут искать глубину, а в поступках — скрытые мотивы. Женщину же при похожих вводных спишут в истерички и токсичные дуры.
И ладно бы речь шла о фэнтезийных злодейках или гротескных комедийных образах, но нет, я про обычный, бытовой контекст. Про реалистичную мадам, которая ведёт себя как герой Руссо, и позволяет себе то, что мужчинам обычно сходит с рук.
С ходу вспоминается разве что
Есть мысль, что свобода быть несносной — последний гендерный потолок, который нам только предстоит разбить. Так что да, хочется наконец женского персонажа, который портит всем жизнь не потому что её обидели, а потому что вот такой у нее внезапный и непредсказуемый опыт и острая необходимость уехать от всех на Харлее.
Со вчерашнего дня хожу с мыслью, что израильская бюрократия — это один из подвидов антисемитизма.
Антисемитизм в его классических формах можно хотя бы распознать. У него есть униформа (арафатки), лозунги («от реки до моря» и прочие шедевры геополитической наивности). Есть глупость — всегда, это обязательное условие. Такой антисемитизм можно идентифицировать, процитировать, даже обсудить в ООН.
Израильская бюрократия же — это форма антисемитизма, замаскированная под заботу. Причём под такую заботу, при которой каждый документ должен быть отправлен, желательно по почте, в соответствующую инстанцию в четырёх экземплярах, переведён, заверен, прошит, приложен к справке о справке и подписан Хаимом из соседнего окна, который сегодня не пришёл, потому что у него нет настроения.
Попасть в израильское министерство — это как попасть в анекдот, рассказанный Беккетом: у всех есть роли, но никто не знает текста. Вам дают номер, по которому нельзя дозвониться, вас записывают на время, в которое никто не принимает, и при этом всем рекомендуют обратиться на сайт, который не работает. И всё это, разумеется, ради вашей же безопасности.
Мы с мужем планируем взять собаку. Это, как известно, акт не столько любви, сколько безрассудства. Но даже в этом вопросе Израиль настаивает на участии. В большинстве стран собака может пересечь границу уже в четырёхмесячном возрасте: сделали прививку, сдали анализы, получили кипу документов (кипу на голову пёс получит при въезде) — велком, добро пожаловать, брухим абаим. Но Израиль, разумеется, исключение.
По местным правилам щенок может въехать только спустя девяносто дней после получения результатов анализа на бешенство. Не после прививки — после результатов анализа. Формально это сделано, чтобы доказать, что вы не ввозите породистое животное с коммерческой целью. Но фактически получается, что страна, построенная для спасения евреев, делает всё, чтобы они передумали приезжать.
Не исключаю, что пауза в девяносто дней нужна, чтобы щенок прошёл все стадии репатриации: отрицание, гнев, торг, депрессию и победное получение документов. Даже собака должна ждать разрешения стать частью еврейского государства.
Думается мне, что этой системе есть только два языка: иврит и отчаяние. Но если один вы по какой-то причине не понимаете, второй становится родным.
Хорошо, что вы не слышите, как я ору.
Антисемитизм в его классических формах можно хотя бы распознать. У него есть униформа (арафатки), лозунги («от реки до моря» и прочие шедевры геополитической наивности). Есть глупость — всегда, это обязательное условие. Такой антисемитизм можно идентифицировать, процитировать, даже обсудить в ООН.
Израильская бюрократия же — это форма антисемитизма, замаскированная под заботу. Причём под такую заботу, при которой каждый документ должен быть отправлен, желательно по почте, в соответствующую инстанцию в четырёх экземплярах, переведён, заверен, прошит, приложен к справке о справке и подписан Хаимом из соседнего окна, который сегодня не пришёл, потому что у него нет настроения.
Попасть в израильское министерство — это как попасть в анекдот, рассказанный Беккетом: у всех есть роли, но никто не знает текста. Вам дают номер, по которому нельзя дозвониться, вас записывают на время, в которое никто не принимает, и при этом всем рекомендуют обратиться на сайт, который не работает. И всё это, разумеется, ради вашей же безопасности.
Мы с мужем планируем взять собаку. Это, как известно, акт не столько любви, сколько безрассудства. Но даже в этом вопросе Израиль настаивает на участии. В большинстве стран собака может пересечь границу уже в четырёхмесячном возрасте: сделали прививку, сдали анализы, получили кипу документов (кипу на голову пёс получит при въезде) — велком, добро пожаловать, брухим абаим. Но Израиль, разумеется, исключение.
По местным правилам щенок может въехать только спустя девяносто дней после получения результатов анализа на бешенство. Не после прививки — после результатов анализа. Формально это сделано, чтобы доказать, что вы не ввозите породистое животное с коммерческой целью. Но фактически получается, что страна, построенная для спасения евреев, делает всё, чтобы они передумали приезжать.
Не исключаю, что пауза в девяносто дней нужна, чтобы щенок прошёл все стадии репатриации: отрицание, гнев, торг, депрессию и победное получение документов. Даже собака должна ждать разрешения стать частью еврейского государства.
Думается мне, что этой системе есть только два языка: иврит и отчаяние. Но если один вы по какой-то причине не понимаете, второй становится родным.
Хорошо, что вы не слышите, как я ору.
Уже писала, что с детства читаю всё, что не приколочено, но недавно поняла, что у этого есть существенный минус. Начинаешь читать и то, что лучше было бы оставить в покое: от аннотаций к таблеткам и разделов с побочными эффектами до статей на сайтах американских клиник, где слово «возможно» стабильно сочетается с «летальным исходом» шесть раз на абзац.
При этом мне совершенно неважно, что симптомы, которые я гуглила десять минут назад, относятся в лучшем случае к заболеваниям, распространённым у гренландских рыбаков старше девяноста лет. Мне, конечно, еще нет 90. Но я была на рыбалке!
Однако проблема не в чтении как таковом. Проблема в том, что после чтения я начинаю слишком внимательно прислушиваться к себе. Что-то хрустит, покалывает, дергается, щемит, подворачивается или просто как-то странно себя ведёт. После второго внезапного покалывания в левой лопатке я уже автоматически предполагаю худшее. И каждый раз думаю, мол, ну всё. Это «оно».
«Оно», очевидно, может быть чем угодно: тревожным расстройством, вспышкой на солнце, опухолью, ушибом. Я прочитала достаточно медицинских текстов, чтобы в любом симптоме распознать не меньше шести диагнозов и сразу же позвонить знакомому врачу.
Врач, надо отдать ей должное, уже даже не пытается. Она просто вздыхает и советует сходить на обследование, чтобы не надумывать. Хотя прекрасно знает: если я приду на обследование, надумать смогу уже на совершенно новом уровне.
А теперь — самое интересное. Я боюсь врачей, потому что они могут подтвердить, что я права. А это, согласитесь, худший вариант развития событий.
Короче, сложно быть ипохондриком, который боится врачей. Но, как показывает практика, вполне возможно.
При этом мне совершенно неважно, что симптомы, которые я гуглила десять минут назад, относятся в лучшем случае к заболеваниям, распространённым у гренландских рыбаков старше девяноста лет. Мне, конечно, еще нет 90. Но я была на рыбалке!
Однако проблема не в чтении как таковом. Проблема в том, что после чтения я начинаю слишком внимательно прислушиваться к себе. Что-то хрустит, покалывает, дергается, щемит, подворачивается или просто как-то странно себя ведёт. После второго внезапного покалывания в левой лопатке я уже автоматически предполагаю худшее. И каждый раз думаю, мол, ну всё. Это «оно».
«Оно», очевидно, может быть чем угодно: тревожным расстройством, вспышкой на солнце, опухолью, ушибом. Я прочитала достаточно медицинских текстов, чтобы в любом симптоме распознать не меньше шести диагнозов и сразу же позвонить знакомому врачу.
Врач, надо отдать ей должное, уже даже не пытается. Она просто вздыхает и советует сходить на обследование, чтобы не надумывать. Хотя прекрасно знает: если я приду на обследование, надумать смогу уже на совершенно новом уровне.
А теперь — самое интересное. Я боюсь врачей, потому что они могут подтвердить, что я права. А это, согласитесь, худший вариант развития событий.
Короче, сложно быть ипохондриком, который боится врачей. Но, как показывает практика, вполне возможно.