Ко мне опять же приехали знакомые с бутылью спирта. Главное, для того, чтобы опознать, что это за спирт. «Давай-ка, Ерофеев, разберись!» На вкус и метиловый, и такой спирт — одинаковы. Свою жизнь, собаки, ценят, а мою — ни во что. Я выпил рюмку. Чутьем, очень задним, почувствовал, что это хороший спирт. Они смотрят, как я буду окочуриваться. Говорю: «Налейте-ка вторую!» И ее опрокинул. Все внимательно всматриваются в меня. Спустя минут десять говорю: «Ну-ка, налейте третью!». Трясущиеся с похмелья — и ведь выдержали, не выпили — ждут. Дурацкий русский рационализм в такой форме. С той поры он стал мне ненавистен.
Пригов вспоминает первые годы в Строгановке:
Во-первых, мы были кухаркиными детьми по происхождению. Во-вторых, эстетически мы были в XIX веке, а все остальные — времена для элиты были уже полусвободными и полупрогрессивными — знали Малевича и других неведомых нам художников. Я не то что не знал, а просто слыхом не слыхивал про таких. Любимыми моими художниками были Суриков и Репин. Внутри себя я спорил: то мне казалось, что лучше Суриков, то — Репин. Любимым скульптором был Шадр. Когда мы по неведению заводили в своих терминах разговоры о наших пристрастиях, то, конечно, казались просто посмешищем для продвинутых в искусстве однокурсников.
И тут начался следующий этап мучений — моя подготовка была слабее, чем у всех однокурсников. Однако, к счастью, это ликвидировалось буквально за полгода, и я стал отличником. В какой-то момент я перешагнул черту простого тупого школьного ученичества и поймал нить полутворчества. Обнаружилось, что, хоть я и попал в скульптуру случайно, в ней я не последний. Ко второму курсу я вообще стал первым. Именно к этому моменту я почувствовал во вкусах моих однокурсников правоту. А тут в Пушкинском музее открылся зал импрессионистов. Все их давно знают, надо и мне рассмотреть их поближе. Посмотрел — ничего не понятно. И я не просто не понимаю, а не понимаю, что там нужно понимать. Начались мучения: все говорят, что в этих импрессионистах что-то есть — но что?
Я стал ходить в Пушкинский музей каждый день. С Репиным все сразу ясно: композиция, фигура, рука, нога. Здесь ничего не могу понять. Я ходил, страдал. Однажды прихожу — и все вдруг стало ясно. Тут мне стало непонятно, чего же я не понимал. А не понимал я потому, что пытался понять то, чего там не было. Я в них пытался увидеть Репина, а Репина там не было! Это легко объяснить, но пережить было довольно трудно. С этого момента я начал стремительно наращивать свой эстетический потенциал, в институте стал уважаемым авангардистом-модернистом. Я гордился, что старшекурсники на просмотрах из всех признавали мою работу.
Во-первых, мы были кухаркиными детьми по происхождению. Во-вторых, эстетически мы были в XIX веке, а все остальные — времена для элиты были уже полусвободными и полупрогрессивными — знали Малевича и других неведомых нам художников. Я не то что не знал, а просто слыхом не слыхивал про таких. Любимыми моими художниками были Суриков и Репин. Внутри себя я спорил: то мне казалось, что лучше Суриков, то — Репин. Любимым скульптором был Шадр. Когда мы по неведению заводили в своих терминах разговоры о наших пристрастиях, то, конечно, казались просто посмешищем для продвинутых в искусстве однокурсников.
И тут начался следующий этап мучений — моя подготовка была слабее, чем у всех однокурсников. Однако, к счастью, это ликвидировалось буквально за полгода, и я стал отличником. В какой-то момент я перешагнул черту простого тупого школьного ученичества и поймал нить полутворчества. Обнаружилось, что, хоть я и попал в скульптуру случайно, в ней я не последний. Ко второму курсу я вообще стал первым. Именно к этому моменту я почувствовал во вкусах моих однокурсников правоту. А тут в Пушкинском музее открылся зал импрессионистов. Все их давно знают, надо и мне рассмотреть их поближе. Посмотрел — ничего не понятно. И я не просто не понимаю, а не понимаю, что там нужно понимать. Начались мучения: все говорят, что в этих импрессионистах что-то есть — но что?
Я стал ходить в Пушкинский музей каждый день. С Репиным все сразу ясно: композиция, фигура, рука, нога. Здесь ничего не могу понять. Я ходил, страдал. Однажды прихожу — и все вдруг стало ясно. Тут мне стало непонятно, чего же я не понимал. А не понимал я потому, что пытался понять то, чего там не было. Я в них пытался увидеть Репина, а Репина там не было! Это легко объяснить, но пережить было довольно трудно. С этого момента я начал стремительно наращивать свой эстетический потенциал, в институте стал уважаемым авангардистом-модернистом. Я гордился, что старшекурсники на просмотрах из всех признавали мою работу.
В Доме ученых в Лесном был намечен сольный фортепианный концерт. На сцене стоял рояль с открытой крышкой, перед роялем стул. Все камерно, чинно; в зале, в ожидании музыки, собралась заинтересованная публика. Курехин вышел на сцену и начал говорить. Он рассказывал что-то о своей психике, о том, что он насекомое, о мутациях в организме, о врожденном идиотизме и прочих захватывающих вещах, а затем перешел к изложению «либретто» того музыкального произведения, которое он намеревался исполнить.
Увлеченно и без тени улыбки он разглагольствовал о турецких янычарах, которые на своих подводных лодках проникли в Петроград 17-го и вторглись там в военно-революционную интригу с английскими шпионами, Лениным, Троцким и прочими сюрреалистическими персонажами (те, кто видел фильм «Два капитана 2» не могут не ощутить явного сюжетного родства). Обычно такая вступительная речь наполовину подготовленная, наполовину импровизированная продолжалась минут пять, после чего начинался ее не менее абсурдный музыкально-перформансный эквивалент. Тут же Курехин говорит свои пять минут, говорит десять, пятнадцать, двадцать... Проговорив так с полчаса и подведя рассказ к некоей завершающей точке, Сергей раскланялся и ушел со сцены, так и не прикоснувшись к роялю. Публика сидит как завороженная. Чисто вербальная «Поп-механика» без единого музыкального звука, без единого костюма, декорации
и в полном одиночестве. Концептуальный акт не хуже кейджевского «4:33».
Вспоминал впоследствии Александр Кан в своих мемуарах.
Увлеченно и без тени улыбки он разглагольствовал о турецких янычарах, которые на своих подводных лодках проникли в Петроград 17-го и вторглись там в военно-революционную интригу с английскими шпионами, Лениным, Троцким и прочими сюрреалистическими персонажами (те, кто видел фильм «Два капитана 2» не могут не ощутить явного сюжетного родства). Обычно такая вступительная речь наполовину подготовленная, наполовину импровизированная продолжалась минут пять, после чего начинался ее не менее абсурдный музыкально-перформансный эквивалент. Тут же Курехин говорит свои пять минут, говорит десять, пятнадцать, двадцать... Проговорив так с полчаса и подведя рассказ к некоей завершающей точке, Сергей раскланялся и ушел со сцены, так и не прикоснувшись к роялю. Публика сидит как завороженная. Чисто вербальная «Поп-механика» без единого музыкального звука, без единого костюма, декорации
и в полном одиночестве. Концептуальный акт не хуже кейджевского «4:33».
Вспоминал впоследствии Александр Кан в своих мемуарах.
Какой-то дивный русский ген
Уносит нас почти физически
То в Гейдельберг, то в Геттинген
Чтоб утолить метафизический
Голод
Чтобы упёршися лоб в лоб
С каким-нибудь Георгом бледным
Сидеть всю ночь и после чтоб
Под утро произнесть победно:
Моя взяла!
Но это мечта, конечно
На практике же немец всегда выигрывает
Даже проигрывая
Как это и видно через 45 лет
после войны
Д.А. Пригов
Уносит нас почти физически
То в Гейдельберг, то в Геттинген
Чтоб утолить метафизический
Голод
Чтобы упёршися лоб в лоб
С каким-нибудь Георгом бледным
Сидеть всю ночь и после чтоб
Под утро произнесть победно:
Моя взяла!
Но это мечта, конечно
На практике же немец всегда выигрывает
Даже проигрывая
Как это и видно через 45 лет
после войны
Д.А. Пригов
Forwarded from как стать девочкой-волшебницей
This media is not supported in your browser
VIEW IN TELEGRAM
Вчера была дата сэппуку Юкио Мисимы, в связи с чем в интернете родился мисима-эдит под The Smiths…