Telegram Group Search
Ездили с Ad Marginem в Казань на книжный фестиваль «Смены». Он проходил в парке «Черное озеро», и я в первую очередь подумала про НКВД. Дело в том, что Евгения Гинзбург в «Крутом маршруте» описывает Черное озеро как тюрьму: в сталинское время рядом с парком располагались здания НКВД, сейчас там преемственно находится МВД. Я успела глянуть на них мельком.

Еще купила на стенде V-A-C красивое издание работ Александры Коллонтай с предисловием Марии Нестеренко и Саши Талавер. Немного успела почитать в поезде, текст актуален даже сто лет спустя: в свое время работы Коллонтай упрекали за «копание в старом мусоре» из-за педальной открытости и желании реформировать сексуальные отношения. Всегда читаю такое и злюсь, что ничего не меняется. А верстка у книги восторг — внутри она розовая.
До поездки в Тель-Авив не знала, что во многих районах полно белых авангардных зданий, из-за чего его называют Белым городом. Конструктивизм туда привезли ученики Баухауса — евреи, уехавшие из Европы в 30-е годы. Здесь даже есть музей Баухауса.

Сейчас читаю «Белый город, Черный город. Архитектура и война в Тель-Авиве и Яффе» — книгу архитектора Шарона Ротбарда, в которой рассказывается, как выглядела архитектура здесь до заселения евреев в XX веке. Тель-Авив вырос из арабского города Яффа (сейчас это один из районов), который еще называют Черным городом. Ротбард пишет, что сегодня туда ссылается все нежеланное в Белом городе: свалки, канализационные трубы, фабрики, нелегальные заведения, там живут мигранты и бездомные.

Основной посыл книги заключается в следующем: «география города всегда пытается сохранить истории, которые следует запомнить, и стереть те, что лучше забыть». Автор пишет о создании мифа о Тель-Авиве как о Белом городе, а также о том, что его история, связанная с Яффой, оказывается ненужной и неудобной для властей, а потому вымывается.

Мне нравится, как Ротбард применяет эту идею к близкому для него контексту — он израильтянин. А еще думаю о том, что его мысль универсальна: первым на ум приходит снос церквей в советское время. Я не религиозный человек, но меня потрясла надпись на стене в Тихвинском храме на Автозаводской, который посотроили в XVII веке, а в советское время использовали как овощную базу. На стенах остались фрагменты старинных росписей, их оформили рамой и подписали: «Язвы богоборческих времен».
«К сожалению, чтобы человек нашел время прочесть Поиски, ему нужно серьезно заболеть или сломать ногу», — говорил Роберт Пруст, брат Марселя. Моя поездка в Израиль обернулась тем, что у меня на ноге образовалась большая рана, напоминающая, без преувеличений, кратер. Все терпимо, но я стараюсь не ходить на дальние расстояния. Не то, чтобы я стала сильно больше читать, но иногда получалось выкраивать время — пару дней назад листала «Лето с Прустом», которое очень давно ждала — из-за эссе Юлии Кристевой, которое есть в этом сборнике.

На меня неожиданно серьезно повлиял выход этой книги: когда я узнала, что там будет эссе Кристевой (постструктуралистки и ученицы Барта), так вдохновилась, что начала читать Пруста, угорела по нему и записалась на французский. А еще я много думала о том, почему меня так заинтересовал Пруст: я как человек, который со школы чувствовал несправедливый перевес в сторону мужчин в каноне, была удивлена своим новым увлечением.

Сначала я думала: все дело в том, что я отдыхаю на Прусте. Когда я его читаю, мне кажется, что я снова в Алексине у бабушки в саду, лежу на скамейке и читаю Тургенева (которого я, на удивление, очень любила подростком). Тогда время тянулось медленно, а книги были бесконечными, и в этом была их красота.

Сейчас, прочтя фрагменты из «Лета с..», я вижу пересечение того, как работал Пруст, со своими мыслями о литературе. Кристева в своем эссе ссылается на две его цитаты: «Прекрасные книги написаны на некоем подобии иностранного языка» и «Долг и задача писателя те же, что у переводчика», подразумевая, что задача автора перевести свои чувства на язык текста. Кристева, конечно, сумела написать это лучше меня, поэтому я просто приведу ее цитату:

Пруст полагает, что писатель живет в мире, полном чувств, бурлящем эмоциями и самом что ни на есть сокровенном. Его бесконечные, полные остроумия и неслыханной мудрости фразы вызывают ощущение многогранности и изменчивости чувств. Эта калейдоскопичность, характеризующая прустовский стиль, — свидетельство его сопротивления описательной литературе <...>.

Вообще, после Пруста писать по меньшей мере боязно. Я пишу по ночам, особенно романы, и тогда мне порой случается открыть страницу-другую Поисков: я вслушиваюсь и наслаждаюсь, словно проникаю внутрь и в этом почти галлюцинаторном состоянии втекаю во французский язык, в этот «приемный язык», ставший моим, зоркий и восприимчивый. Чтение Пруста — больше, чем упражнение, это истинный опыт, через который, мне кажется, должен пройти всякий писатель, чтобы найти собственный путь.
В журнале «Здесь» вышла моя рецензия на поэтический сборник «Лазурь и злые духи» Софьи Сурковой (спасибо Алексею Масалову и Руслану Комадею за редактуру). Там я много пишу про сосуществование в текстах Софьи различных оптик — авангардной и феминистской, фантастической и реалистической и других. Я не верю, что критик_ессы могут быть абсолютно объективными, личная рецепция все равно проникнет в рецензию. Поэтому, помимо всех перечисленных мотивов, мне показался важным детский взгляд, к которому прибегает авторка — намеренно или нет. Так, когда я закончила читать сборник, то подумала, что он напоминает один из моих любимых мультиков «Халиф-аист» на сказку Гауфа.

В своей рецензии я призываю отказаться от негативных коннотаций, связанных с детским и инфантильным — для меня эти категории важны сами по себе, и я всегда радуюсь, находя их репрезентацию в условно «взрослой» литературе.

Еще мне понравилась статья Данилы Давыдова об инфантилизме в поэзии. Он много пишет про намеренное обращение автор_ок к такому способу письма (постулирование детство-как-взгляда и детства-как-позиции), а еще про «пограничное состояние», в котором пребывает лиричек_ая субъект_ка текста, написанном с использованием детского взгляда:

<...> лирическое «я» поэта-«инфантилиста» не фиксировано в нормативных или переходной фазах: оно расположено над линейной последовательностью фаз и, подобно маятнику, отклоняется то в сторону нормативного «детства», то в сторону нормативной же «взрослости»; при этом ось колебания находится внутри фазы перехода.
В среду, 16 августа, проведем первые очные чтения в Москве. Поэтический вечер будет благотворительным: вход — за донат любого размера в благотворительную организацию, поддерживающую ко[т]иков в непростое для них время (сделать донат нужно будет на входе).

Свои тексты прочтут автор_ки:
🐈・:*\(жестикулят)/*:・
жестикулят самостоятелен, но в данном случае содействует с соф карасик
🐈 нико железниково
🐈 дс
🐈 лх
🐈 лолита агамалова
и многие-многие другие персоны

Когда: 16 августа, 19:30
Где: Москва, точное место вышлем на почту
после прохождения регистрации

Если вы планируете прийти с кем-то, то форму регистрации нужно заполнить всем — списки будут проверяться на входе.
У меня был большой перерыв в письме — я не притрагивалась к роману несколько месяцев. С прошлого августа написала больше половины, а потом иногда заходила в приложение, где хранится текст, перечитывала, что-то правила, но почти не дополняла новым. Последняя запись, которую я сделала, была такой:

Когда я начала писать этот текст, я весила больше. Я не знаю, как быстро теряла вес, знаю только, что письмо, к которому я долго не приступала, не видела возможности приступить, которое вынашивалось и обдумывалась в перерывах между работой и учебой, начало отнимать у меня тело. История повторилась. Я снова сижу в своей комнате. Сейчас конец мая, и через форточку пробивается едкий запах сирени и ночной ветер, приносящий с улицы шум машин. За день я выпила кофе и съела несколько ломтиков колбасы. Когда тело было на месте, я писала больше. Мне кажется, что я писала лучше.

Я не знаю, что отнимает у меня тело: письмо о событии или воспоминание о событии. Их кажущаяся схожесть обманчива: письмо выдергивает событие из памяти, покрывая его образами словно мебельным лаком и оставляет сушиться, лежать до тех пор, пока текст не найдет читателя. Воспоминание всегда сокрыто. Письмо больше не принадлежит тебе, когда ты отпускаешь его, когда письмо превращается в текст и начинает жить в пространстве типографской бумаги. Воспоминание всегда будет с тобой, даже если ты хочешь от него избавиться.

Неделю назад я вернулась к письму, а когда закончила, дописала еще такой абзац в черновике:

Я вернулась к письму спустя почти три месяца и перечитала последний написанный фрагмент. Я прочла: «Когда тело было на месте, я писала больше. Мне кажется, что я писала лучше». Мой редактор однажды сказал, что навык письма нельзя потерять, что его легко вспомнить, как только садишься писать снова. Мне кажется, что вопрос не в навыке письма, а в самой его возможности. Каждый раз, заканчивая писать, я закрываю ноутбук и ложусь на кровать. Я чувствую себя пустой, словно что-то забрало у меня все силы. Писать этот текст, лишая себя еды, не получается. Этот текст, возвращение к этому событию, снова забрали у меня тело. Отстранившись от письма, я снова стала есть. Думаю, я вернулась писать, потому что начала есть.
Восхищение
Эпизод, рассматриваемый в качестве начального (но он может быть и реконструирован задним числом), по ходу которого влюбленный субъект оказывается «восхищен» (очарован и пленен) образом любимого объекта (на бытовом языке — «любовь с первого взгляда», на ученом языке — «энаморация»).

Любовное восхищение — это какой-то гипноз: я очарован образом. Сначала потрясен, наэлектризован, сдвинут с места, опрокинут, «ударен электрическим скатом» (как поступал с Меноном Сократ, этот образец любимого объекта, пленительного образа) или же обращен в новую веру неким виденьем, ведь ничто не отличает дорогу влюбившегося от пути в Дамаск; а затем оказываюсь прилипшим, придавленным, неподвижно прикованным к образу (к зеркалу).

«Фрагменты речи влюбленного», Ролан Барт
Дочитала «Шесть граней жизни» — эссеэстические заметки Нины Бертон о том, как она поселилась в запущенном загородном домике и, ремонтируя его, столкнулась с множеством насекомых, растений, животных и птиц, за которыми не только наблюдала, но и с которыми делила жилье. Текст, помимо наблюдений авторки, состоит из довольно плотных и местами монотонных описаний привычек зверей — порою кажется, что читаешь энциклопедию (хотя Бертон в самом начале говорит, что уважает энциклопедизм), а потом понимаешь, зачем она так выстраивает текст. Бертон пишет: «свои знания о жизни Земли я почерпнула через человеческий алфавит». Критикуя антропоцентризм, она описывает способы коммуникации животных, деревьев, пчел, говоря, что язык людей — не лучший и уж точно не единственный.

Следующей буду читать «Жизнь в пограничном слое» — книгу о мхах, написанную бриологиней и коренной американкой Робин Уолл Киммерер. Она, будучи ученой, считает, что научное познание ограничено, а потому прибегает к своему материнскому, культурному и другим опытам, потому что «научное познание основано лишь на эмпирической информации о мире, собранной моим телом и истолкованной моим разумом. Чтобы рассказать историю мха, мне нужны оба подхода, объективный и субъективный».

В общем! Читаю книжки про растения и животных не просто так — буду вести по ним ридинги. Первый, по «Шести граням жизни», пройдёт уже завтра в Нижнекамске. А в Москве можно будет попасть на обсуждение «Жизни в пограничном слое» в субботу — 2 сентября в Переделкине, все детали здесь.

🌱🌱🌱🌱🌱
Моя хорошая приятельница Анжела Силева делает ридинг-группу по современной феминистской теории. Я немного знаю о программе, которая планируется: будут блоки по литературе, медиа-исследованиям и современному искусству, а примерный список авторок, тексты которых будут читать участницы, уже есть на сайте. Участие бесплатно, нужно заполнить заявку до 22 сентября и пройти опен-колл.
У моей бабушки на тумбочке у кровати лежит сонник Миллера, по которому она интерпретирует все свои сны. Иногда она звонит и просит, чтобы я была осторожна на дорогах, или просто говорит, что ей приснился нехороший сон про меня.

Мне раньше часто снились сны, в которых я оказываюсь среди людей, и на мне нет одежды. Хочу спрятаться, убежать, но чем больше стараюсь, тем хуже получается, и я так и стою на месте. В соннике говорится, что такие сны символизируют беззащитность: «наяву вы часто подвержены чувству стыда, смущения и необходимости прикрыть наготу».

Мне нравится верить в эту интерпретацию, потому что я и правда часто чувствую смущение. В последнее время с этим лучше, но делиться своими текстами все еще тревожно: я чувствую себя голой, когда показываю или читаю их. Мне не нравится это чувство, но я стала замечать, что, когда показываю тексты чаще, страх понемногу уходит. Поэтому выкладываю сюда фрагмент из романа, который пишу, самое его начало, пролог.
Мечтаю написать про образы революционерок в русскоязычной художественной прозе второй половины XIX — начала XX века с тех пор, когда узнала, что Коллонтай писала романы. Хотя такие образы есть и у Тургенева («Новь», «Накануне»), да и в целом «эмансипированные женщины» встречаются в каноне (Чернышевский), до сих пор ведутся споры, почему героини русскоязычной прозы на самом деле хотят быть революционерками. Я читала статью о том, как троп «тургеневская девушка» в советское время подавался как пример для маленьких коммунисток и почему такой подход критикуют: так, Елена Стахова из «Накануне» решает участвовать в освобождении Болгарии только из-за любви к Инсарову, который «очаровал ее, как герой, и покорил ее своею нравственно мощью».

Меня взбесил такой взгляд на «Накануне», и я не могла до конца рационально объяснить себе, почему, пока не прочла воспоминания Ковалевской и ее роман «Нигилистка». В воспоминаниях Ковалевская пишет про свою сестру Анюту, которая увлеклась революционными идеями, познакомившись со студентом. Ковалевская прямо прописывает:

И, действительно, главный prestige молодого человека в глазах Анюты заключался в том, что он только что приехал из Петербурга и навез оттуда самых что ни на есть новейших идей. Мало того, он имел даже счастье видеть собственными очами — правда, только издали — многих из тех великих людей, перед которыми благоговела вся тогдашняя молодежь. Этого было вполне достаточно, чтобы сделать и его самого интересным и привлекательным. Но, сверх того, Анюта еще могла благодаря ему получать разные книжки, недоступные ей иначе. В доме нашем из периодических журналов получались лишь самые степенные и солидные: «Revue des deux Mondes» и «Atheneum» из иностранных, «Русский вестник» — из отечественных. В виде большой уступки духу времени отец мой согласился в нынешнем году подписаться на «Эпоху» Достоевского. Но от молодого поповича Анюта стала доставать журналы другого пошиба: «Современник», «Русское слово», каждая новая книжка которых считалась событием дня у тогдашней молодежи. Однажды он принес ей даже нумер запрещенного «Колокола» (Герцена).

В общем, у Анюты не было доступа к литературе, которая ее интересовала, к высшему образованию. В этом контексте вполне понятна стратегия использовать мужчин с ресурсами для достижения своих академических и активистских целей. Другая проблема стигма со стороны общества и семьи: так, когда текст Анны опубликовал Достоевский, ее отец сказал: «От девушки, которая способна тайком от отца и матери вступить в переписку с незнакомым мужчиной и получать с него деньги, можно всего ожидать! Теперь ты продаешь твои повести, а придет, пожалуй, время — и себя будешь продавать!».

Кстати, сестра Ковалевской Анна Круковская в итоге стала участницей Парижской коммуны, а еще, когда в нее влюбился Достоевский, сказала, что не будет за него выходить, потому что: «его жена должна совсем посвятить себя ему, всю свою жизнь ему отдать, только о нём думать. А я этого не могу, я сама хочу жить!»
В «Нигилистке» же важная часть повествования приходится на 1861 год, показано не только становление женщины как революционерки, но и то, как помещики сопротивлялись отмене крепостного права. А еще Ковалевская очень смешно пишет! Очень много фоткала из нее цитат, прикрепляю некоторые.
По гендерным исследованиям в литературоведении читала главу «История» из «Второго пола» Симоны де Бовуар, в которой повествование ведется от первобытных племен до 1949 — года, когда была написана книга.

Два института, с которыми авторка связывает причины угнетения женщин, — брак и частная собственность. Вслед за Энгельсом, Бовуар пишет: «будучи хозяином рабов и земли, мужчина становится также и хозяином женщины. В этом состоит „великое историческое поражение женского пола“». При этом отмечает, что сам Энгельс не до конца понимал, почему частная собственность повлекла за собой порабощение женщины. На эту тему можно почитать «Марксизм и угнетение женщин» Лизы Фогель и «Несчастливый брак марксизма с феминизмом» Хайди Хартман.

И все же Бовуар разделяет взгляд на связь угнетения и частной собственности, отмечая, что переход от патриархальной к супружеской семье начинается с крепостничества, так как крестьяне не владели имуществом. Этот тейк мне показался спорным, и я еще больше покринжевала на этих строках: «превосходство мужа над женой проявляется лишь в том, что он может ее побить, однако она противопоставляет силе хитрость, и равенство между супругами восстанавливается».

Понятно, что у работы есть свои ограничения, наложенные временем и контекстом (не все написанное там актуально для россиянок), и это ок. Написание «Второго пола» требовало анализа большого количества литературы, исследований и тщательного структурирования материала, а Бовуар потратила на это всего 14 месяцев! Думаю, важную роль сыграло то, что она козерог, и письмо у нее очень козерожье.
Being born a woman is my awful tragedy. From the moment I was conceived I was doomed to sprout breasts and ovaries rather than penis and scrotum; to have my whole circle of action, thought and feeling rigidly circumscribed by my inescapable femininity. Yes, my consuming desire to mingle with road crews, sailors and soldiers, bar room regulars — to be part of a scene, anonymous, listening, recording — all is spoiled by the fact that I am a girl, a female always in danger of assault and battery. My consuming interest in men and their lives is often misconstrued as a desire to seduce them, or as an invitation to intimacy. Yet, God, I want to talk to everybody I can as deeply as I can. I want to be able to sleep in an open field, to travel west, to walk freely at night...

The Journals of Sylvia Plath
Когда говорят о письме о травме, часто пишут про способы передачи этого опыта в языке. Я часто встречалась с лакунами, умолчаниями, сбоями, но про язык-диарею читаю впервые (и забираю себе в диплом).

Последнее — аллюзия на деформированную телесность и ее воспроизводство в ткани стиха — вновь возвращает нас к И. Сандомирской. Описывая язык сталинской эпохи как язык без «прорех, сломов, кризисов и антагонистических противоречий», язык «симулированной человечности» или язык «сервиса-монополиста», она противопоставляет ему изгнанный, невостребованный, удушенный язык-диарею. На этом языке могло говорить только тело травмированного, до предела истощенного, если не уничтоженного, субъекта, иными словами, тело доходяги, мусульманина, о котором писали Леви и Агамбен. На этом языке могла бы выражать себя дистрофия, «одним из клинических симптомов которой являются недержание мочи, голодные расстройства пищеварения и диарея». «Диарея в слове, истечение смысла из тела слова» — единственный язык, способный передать опыт тела в блокадном Ленинграде — тела города и человека.

Из статьи «Травматография логоса» Татьяны Вайзер
Приходите повидаться, болтать о книжках и писать с Машей Нырковой 🌿☘️
2025/06/19 15:09:49
Back to Top
HTML Embed Code: