Telegram Group Search
Мозг иногда занимает оборонительную позицию, успокаивает мой разрыв между теорией и практикой. Теория — высокие идеалы, практика — я просто человек, иногда сдаюсь, унываю и не выдерживаю. Теория — это нормально, практика — не чувствовать, что это нормально в конкретный момент боли и страха.

Но сознание мечется. С одной стороны, я постоянно убеждаю не кого-то даже, а себя главным образом в теории — дзенских коанах как в посте про Сэлинджера и некую собирательную «толстую тетю», ради которой всё делается. С другой, смотрю на какие-то истории и самой противно от своей вечно подгибающейся теории.

Посмотрела «Отель “Руанда“» и не могу перестать о нем думать. Это история о геноциде в Руанде, когда погибла до 20% страны. Подсчитать потери трудно, но пусть будет даже одна седьмая часть. Одна седьмая часть целой страны. Черт возьми, почему жизнь так дешево стоит? Просто потому что люди способны видеть в других тараканов?

Тем не менее, сам фильм входит в сотню самых вдохновляющих американских фильмов (вот такие неожиданные представления о вдохновляющем), потому что «Отель “Руанда“» — история спасения среди безумия. О том, как Пол Русесабагина, управляющий престижным отелем, спасает 1268 тутси. 1268 жизней.

Со второй трети фильма персонажи почти каждую минуту оказываются под угрозой смерти, и в целом ты, зная, что всё закончится спасением (относительным и определенной группы людей), следишь с воодушевлением, потому что есть в мире какая-то сила и справедливость, которая всех нас спасет.

Но и это создает как раз странное ощущение, будто следишь за супергеройским боевиком, будто мир — место более героическое, а от того место, где работают теории справедливости, концепции добра и зла. Впрочем, и феномен супергеройства — во многом надежда, проявленная в мире, что сила спасающая ещё существует, вера в нее. Наверное, тут так же. Принципы, вера, объединение, любовь.

Хороший фильм, хотя, пожалуй, как и любая историческая лента, имеет обвинения в недостоверности и приукрашивании.

Но не могу избавиться от мысли, что бы я с этими своими дзенскими коанами делала. Не скажешь ведь, ты едешь в переполненном грузовике на смерть ради «толстой тети». Или прими жизнь и смерть, как Тедди упал в бассейн.

Теория проигрывает, но, скорее всего, я буду возводить ее раз за разом.

А как иначе?

Когда нет идеалов, то и опираться не на что.

Уж лучше супергерои и вера в мир, где закроешь глаза и сознание подернулось пеленой ужаса, но вдруг восстановилось, потому что ты ему приказал. Вера, в то, что повседневность героическая.

Мир не перестает существовать, когда я закрываю глаза.
Прочитала текст о писателях и их дружбе с УК РФ и чувствую очень много усталости от осязаемых и неосязаемых границ. А более того, от истории с самоцензурой: «закон — что дышло», а потому не ясно, как его повернет проруха-судьба и лучше перебдеть.

Хорошие тексты не появляются от усталости. Писательская усталость — вектор депрессивный, где нет энергии. Энергия может появляться из ярости и сопротивления, которые эти «дышла» тоже периодически порождают, но я чувствую исключительно усталость.

Сегодня побегала в поисках «Наследия» Сорокина, которое изымают из продажи. Не купила, но оплатила. Может, ещё и придет откуда-нибудь со складов. А может быть, откажут. Черт его знает, но никогда не думала, что придется за Сорокиным побегать — он живой классик, а не коллекционная редкость все-таки. Но история, видимо, движется по спирали, впрочем, «идущие вместе», смывающие книги Сорокина в унитаз, были как-то изящнее что ли, а потом еще вся эта борьба и взрывы того самого унитаза, противостояние в духе «тупой ещё тупее»… На фоне этого абсурда, конечно, и смех, и святая ярость рождались. А сейчас запретить, запретить, запретить.

Сегодня преследовали разные звуки и вопящие люди, мужик в метро ругался и говорил сам с собой. К весне все, видимо, разогнались в душевных метаниях и сошли с ума, как подснежники распустились. Подумалось, что мужчина тоже бегал в поисках наследия и не вышло. Или запрещал и чуял, что здесь почитатели Владимира Георгиевича — рвать и метать.

Думала о мужике, а мыслями вернулась к тому, что отправила на «Лицей» рукопись. Судя по статье о дружбе с УК РФ написала на несколько статей. Теперь ясно, как ты умеешь дружить.

Интересно, конечно, о самоубийствах, чувствую в себе какую-то важность этой темы при всей любви к жизни и ощущению, что ничего ценнее человека и не бывает. Я даже постепенно учусь переставать измерять жизнь — она не поддается мерилам успешности. Но именно близость смерти как-то помогает ощущать привкус момента, а понимание, что человеческая воля иногда способна принести смерть самому себе, как мне кажется, делает нас эмпатичнее: вот же человек рядом с тобой, спроси, как он. Иногда и пугают люди, как мужчина в метро, но в целом и на него глаз падает — встреча, событие.

В усталости тоже есть жизнь, и усталость бывает разная, но в этой — медленное угасание. Впрочем, пламя бывает непостоянным. У меня есть прекрасный коллега Эмиль. Он делает свечи с сухоцветами и, когда огонь касается цветка на этих его свечах, вспыхивает так сильно, будто крик отчаяния и ярости, которая переменчива, но обязательно дает больше света.
Почему «Маленькая жизнь» — хорошая книга.

«Маленькая жизнь» вряд ли подойдет тем, кто мало погружен в искусство. Не потому что там огромное количество интертекста, а потому что при чтении этой книги важно умение разделить героя и автора, повествование и авторские взгляды.

В общем, сделать важную работу, которую ни один цензурный комитет сделать не в состоянии. У цензоров есть формальные критерии — это нельзя, это можно, какой там автор/условный автор/антагонист и другие словечки. В «Маленькой жизни» собралось всё, что нельзя — однополые отношения, абьюз, проституция, насилие над детьми... Мне и самой страшновато, что столько мрачных перипетий* обрушились на одного героя Джуда.

*более того, я уверена, что ужасы жизни можно было сделать менее концентрированными, потому что степень покалеченности психики Джуда могла бы сохраниться при меньшем количестве насильственных сцен. Для меня необходимость в таком количестве ужаса сомнительна (и подчас почти штамп: например, если насилие, то обязательно монах), но окей — допускаю, что так Янагихара достигает катарсического. Это, вероятно даже, работает. Чем больше жести, тем труднее разделять написанное и собственно-эмоциональное, о чем я и говорила в начале.

Но интересно, что катарсиса Янагихара достигает на самом деле другой вещью — как ни странно силой любви. Она у Джуда неожиданно появится уже во взрослом возрасте. Почему неожиданно? Герой уверен, что является человеком, который любви в принципе не достоин: он «грязный», неправильный, его мучали, его предавали, потому что сам плох, сам виноват. Но он получает любовь в таком количестве, что в это сложно поверить.

Для меня настоящей невероятностью было, когда уже взрослого Джуда усыновляет профессор университета с женой, и этот огромный мужик Джуд с обширным опытом тут же начинает вести себя как ребенок: он переживает подростковый возраст, испытывает приемных родителей на прочность, потому что когда-то ему именно этого опыта не хватило, а не всех других взрослых инициаций. И новые родители проживают с ним этот этап, поддерживают новообретенного сына.

И даже когда финал нельзя назвать счастливым, мы видим людей, которые испытывают огромную благодарность за то, что на какой-то период времени были вместе. Это и прощение, и принятие, и любовь, которая никогда не закончится.

После всего текстового ужаса, ты закрываешь книгу и, отделив слова от жизни (вспомним слова Сорокина о том, что в литературе можно всё, а в жизни нельзя), понимаешь, что книга завершилась, а любовь останется навсегда. И там, и с тобой.

Что она пройдет испытание временем, и медными трубами. И что даже если финал будет плох, вся благодарность и биение жизни настолько плотные, что практически осязаемы. Ты и полюбил, и побунтовал, и прошел трудности.

И что любовь эта — в принципе и есть жизнь.
И что по сравнению с силой этой книги, какой-то там цензурный комитет — жалкий муравьишка, что залез в книгу, пока ты читал в парке под солнцем и чувствовал себя живым.
Первый рабочий день закончился ощущением из Генри Торо «Я ушел в лес потому, что хотел жить разумно, иметь дело лишь с важнейшими фактами жизни…». Вообще работа занимает очень важную часть моих смыслов и, когда что-то сбоит, я становлюсь как нервный пирожок.

Чем успокаиваться — не знаю. Возможно, вашими деяниями: предлагаю небольшую перекличку, посмотрю хоть, одна ли я такая нервная в литературном поле.

Ставьте реакцию
🕊️- если вы такой же тревожник;
👍 - если все окей, и работа — просто работа;
ну и ❤️ по традиции, если симпатизируете автору (вот такая вот возможность)

А я тем временем вспомню еще немного натуралистического — робинзонады.

Пожалуй, самая необычная из тех, что читала — «Пятница, или Тихоокеанский лимб» французского писателя Мишеля Турнье. Необычна она какой-то своей предельной натуралистичностью и мрачностью, хотя и изначальный Дефо не то, чтобы обозначает природу как дружеское начало.

Вообще интересно: природа как нечто, что постоянно хочет тебя убить, как зверь, с которым приходится сражаться в стремлении проявить волю к жизни, в наше время обращается уже чем-то рафинированным — походить по облагороженному заповеднику, посмотреть на деревья, послушать падающие листья… Я, в общем-то вполне счастлива, что природное в современности пытается убить меня чуть меньше, но как тот самый тревожник предпочитаю понаблюдать за худшими проявлениями нашего бытия не исключительно в руках человеческих.

Так вот касаемо Турнье: ещё до кораблекрушения мы встречаем наметки разбросанной по тексту дичи. Мрачный капитан вытягивает карты таро и предрекает мучительные испытания (а герой позже, уже оказавшись на острове, подобным образом будет гадать на Библии), персонаж оскотинивается прямым образом и неделями лежит в болотной грязи, ну и, конечно, пренепреятнейшее соитие с островом — дорогие чиновники, постельная сцена хуже, чем у подзапретного Сорокина. И постоянно воспаленное сознание человека, оказавшегося в одиночестве, подсказывает странные интерпретации событий. К примеру, объявившийся на острове Пятница становится даже большим испытанием: остров изменяет новому Робинзону с дикарем. Не менее интересно, что, согласно Библии и трактовке героя, виноватой в итоге остается остров, потому что это…

женщина. Коварная соблазнительница.

Чтение, сплошь наполненное символизмом и отдалением от райских кущ. В чем-то успокаивающее, в чем-то неприятное, но точно интересное.

Посмотришь на этот испытывающий на прочность мир, и снова возрадуешься, что дарована возможность прикоснуться к древесной коре, вдохнуть ее запах и вернуться в теплый дом, где пускай бывает и ждёт потеря смыслов, но всё-таки любят и обогревают. Надеюсь, это и вас успокаивает.
Моё знакомство с Сорокиным началось с «Метели» — первой книги про доктора Гарина, который едет в деревню сквозь тьму, холод и апокалипсис. Сюжет звучал даже несколько комично: какая-то эпидемия из Боливии превращает людей в зомби, и невероятный доктор в малахае и на самокате должен всех спасти с помощью волшебной прививки. Многие слова являлись не тем, что казалось (очень вспоминается «Клык» Лантимоса), но мне почему-то совсем не было смешно. Казалось, что в душе своей Сорокин — лирик и всё время грустен. Хотя много шутит.

Финал «Метели» это, конечно, подтверждал.

Хотя потом уже, познакомившись с Сорокиным более ранним, концептуалистским, я сильно хохотала и комичного находила больше. Но как будто после Ледяной трилогии постепенно настает другой период.

За «Метель» у меня тем временем болело сердце, но я и не думала, что Сорокин продолжит о Гарине писать. И когда вышла вторая часть (уже в 2021, более десяти лет спустя), я кинулась ее читать, поначалу поплевываясь от нарочитого комизма. Ну ей-богу, известные политические фигуры превратились в говорящие жопы — ну, что за звенящая пошлость. Но приятно, что Гарин как существо, внутри которого благо, стал главным героем. В первой повести — суровая беспощадная метель и герой в попытках преодолеть вечный холод. А во втором романе — благо, кочующее в жестоких условиях, но остающееся благом. И финал «Доктора Гарина» тоже лиричен: герой находит свою Машу, но не ту что знал — а очень жалкую и изменившуюся, потому что ни метель, ни ядерную зиму не победить до конца. Как бы ты не пытался.

Когда я начала читать то самое изъятое «Наследие» — третий роман, я поняла, что он ужасен в смысле событийном. Сорокин всегда попадает в контекст и показывает очень страшный мир: поезд несется в бесконечность и работает на человеческих обрубках. А потом насилие и секс, отрубание конечностей и секс, насилие и расплата почти за любую услугу и вещь сексом. Я, честно говоря, даже оторопела — сколько ужаса на квадратный сантиметр текста. И тем не менее с неожиданной энергией в повествование вносятся дети Гарина от альбиноски из второй части. Они тоже жестоки, но по-другому, а сам доктор Гарин уже не главный герой. Главное — это его наследие. И наследие тех, кто историю Гарина узнал (здесь интересным образом порушится четвёртая стена), и тех, кто воздвиг благу памятник.

В одной из частей Сорокин вновь станет концептуалистом и опишет тех, кто с литературой соприкасается. Как с едой или развлечениями. Поглощающих как в «Манараге». Но вместо горной вершины будут другие символы.

Я не знаю, как реагировать на невероятную жестокость начала, как будто всё это нарочитое уже давно не поражает, даже хуже — воспитывает равнодушие. Но «Наследие» — это важный роман и очень хорошее завершение трилогии.

Лиричное, но даже немного внушающее оптимизм — спасение есть.
Алкоголь у Кирилла Рябова присутствует почти в каждом тексте, и чаще выполняет роль живой-мертвой воды. Выпил и как бы окончательно «умертвился», добил себя, опустился на дно «мертвечины». Похмелился — и вот уже очнулся, возвратила тебя к жизни живая вода. А постоянная смена этих ролей создает даже некоторую потешность, хотя в глубине текста — всегда трагедия о нелюбви.

А вот в последней книге «Дирижабль» алкоголь — исключительно мертвая вода. Герой — писатель в творческом запустении — всё надеется, что опохмел или новая доза вернут его к жизни, но каждая стопка убивает его сильнее и сильнее, но не добивает, заставляет постепенно отмирать всё человеческое. Такая грустная сказка о том, как Ивана Царевича не удается оживить, но удается раз за разом отправлять в испытания, после которых смысла жить и не остается. А потому эта книжка ещё трагичнее.

Но хороша. Наконец почти юмористические зарисовки о невменяемых состояниях стали очень яркими, неприятными и болезненными.

А вообще в жизни всё просто, отмечает Рябов:

«Сам думай. Хочешь жить как человек, живи как человек. Хочешь жить как скотина, живи как скотина. Не хочешь жить, ложись в гроб да помирай. Что тут сложного?»
итак, в шорт-лист «Лицея» я, к сожалению, не прошла.

у меня бы в любом случае не случилась история успеха, потому что на «Лицей» я подаюсь в третий раз. Последние три года я устанавливала его как дедлайн, чтобы закончить некоторую работу. Потому что я очень плохо умею заканчивать. В этом году получилось чуть успешнее, но увы.

впрочем, расстраиваться было особенно некогда, потому что меня измотала работа и немного здоровье. спасибо, капиталисты, что не даете художнику погрязнуть в экзистенциальном кризисе.

сейчас я рационально поговорила с собой и продумала, что буду дальше делать со своей писательской «карьерой».

1)я без понятия влияет ли лонг «Лицея» на возможную будущую публикацию в издательстве, но грубый математический подсчет подсказывает, что нас в Лонге было 61, и явно издадут книжки не все. Я попробую немного подредактировать сборник рассказов, который прошел в лонг и кое-что туда добавить. И так хотела, но не успевала.

А затем начну рассылку по издательствам, которые кажутся мне близкими по вайбу. Заодно проверю охотнее ли отвечают лицеистам. Обязательно вам расскажу.

2)В этом году мне исполняется 32. И я попробую ещё раз покорить «Лицей», потому что идея для романа у меня есть. И в этот раз я постараюсь не отложить всё на потом и даже проработать текст с редактором, в конце концов это полезная практика, даже если не случится какая-то премия.

3)по-хорошему надо бы получше прокачать какие-то писательские соцсети и каналы, это обычно помогает издательству решиться на новичка. но «Кухарку Гегеля» я нежно люблю как анализ прочитанного, а не как место для своих художественных текстов, поэтому не планирую их сюда публиковать и портить вам вечера. Но у меня есть осторожной канал со смешным названием, но сил на него у меня не хватает, так что будем смотреть, что из этого выйдет 🫠

Сборник «Вестибулярный человек», который я отправила на «Лицей» — это книжка очень странных и абсурдных текстов, иногда правда лиричных. И непопадание в шорт дало мне новую идею рассказа о человеке (в этот же сборник и добавлю текст), который не прошел в престижную премию и лежит на своем старом диване в бедной комнатке на окраине и думает, что вообще-то призовой фонд нужно давать тем, кто пишет хуже всех, потому что были б у них деньги, было бы и время, чтоб писать хорошо, чтобы научиться. Лежит он на диване ровно перед святочными гаданиями и пытается вызвать призрак писателя Федора Гладкова, который когда-то написал производственный роман «Цемент». Мой герой почему-то думает, что Гладков попал в писатели из рабочего класса, а не был учителем и корреспондентом. Черт знает, что из этого выйдет в итоге.

В общем, спасибо на добром слове всем, кто поддерживал. Я убеждена, что никакого писательского самопризнания не существует: это вечный путь самозванца и проблематичного ощупывания собственных психологических границ. Потому что почти нет никаких легитимных структур, которые бы делали из тебя писателя. Придется вечно сомневаться и думать, что ты говно.

Но, может быть, на любом пути и повонять не бывает лишним.
В одном из интервью меня как-то раз спросили: «Скажите, а в каком вы играете стиле…»

Не то чтобы часто спрашивают, но знакомая писательница Нелли Зайцева из Инопланетного вестника завела рубрику «дурацкие вопросы» и обратилась ко мне, видимо, верно понимая, что я умею давать отличные дурацкие ответы. Поразмышляла о писательстве, с которым всегда будет нелегко — как непосредственно с работой, так и с признанием статуса своего величия (спойлеры: величие мифично, дуб — дерево, роза — цветок, Россия неизбежна).

Вообще я действительно люблю отвечать на вопросы и, если они у вас есть, с радостью отвечу на них в комментах. Возможно, вы вообще ничего обо мне не знаете, и это ок! Но коммуникация — это же интересно 💛
Не совсем о литературе, но о написании текстов.

Вчера с коллегой выступали с небольшим вебинаром для других наших коллег. С тестовым прогоном, прежде чем выступить перед аудиторией незнакомых людей.

Прежде чем выступать мы ответственно подошли к делу (вот даже коллег собрали) — сделали структуру, прогнали её со специалисткой, она нам рассказала, что всё не так, мы снова переделали — в общем, мучений вагон и маленькая тележка. После выступления перед коллегами (прошло все ок, на мой взгляд) нам откритиковали презентацию. Да откритиковали так логично, что я сидела и думала, ну ёж твою мать, Оля, ты сколько времени уже тексты пишешь?! Ну и пусть презентацию ты делаешь раз в полтора года, но как же можно вообще банальную логику нарушать, если ты очень долго работаешь с текстами?

А вообще можно.

Каждый раз, когда берусь за незнакомый для себя формат — плыву от напряжения, и это напряжение мешает до невозможности, буквально сковывает так, что ты не можешь отстраниться от своей работы (кстати, примерно похожим образом иногда работает литература травмы) и посмотреть, что ты делаешь неверно с самой банальной стороны, например, переусложняешь.

Формальные рамки, которые создаются схемами, примерами или просто привычкой, на самом деле очень помогают жить. И это вовсе не о том, что ты разучаешься мыслить или быть живым.

Когда я училась на журфаке, наша преподавательница разбирала с нами жанры журналистики — статья, фельетон, заметка, обзор и так далее. Я, будучи максималистской девчонкой, сначала, конечно, фыркала — куда им до моего творческого подхода? А потом с удивлением обнаружила, что, когда ты понимаешь, что от тебя хотят, в какой форме ты работаешь, как и для кого ты пишешь — ты ощущаешь какой-то небывалый подъем и свободу. И только действуя в некоторых рамках, ты понимаешь в какую сторону импровизировать в принципе круто и логично.

А вот когда нет хоть каких-то заземляющих точек, возникает ужасное напряжение. И оно сильно мешает. Поэтому писательские блоки и пытаются снять автоматическим письмом или марафонами «пишем что угодно, но каждый день». Поэтому желаю вам меньше напряжения в каком угодно деле.
Рандомно включила некие «Кошки-мышки» на Кинопоиске. Гляжу — что-то смутно знакомое: она — студентка и работает в баре при кинотеатре. Он намного старше, знакомится с ней, но вообще-то чел чуть криповый…

Вспомнила! Это же рассказ «Кошатник» Кристен Рупениан, который в 2017 опубликовали в The New Yorker, и он обрел популярность, которой не ожидала даже автор. Дело в том, что рассказ заканчивается историей пассивного сексуального согласия — именно эта тема и вызвала такой резонанс.

Мне кажется, что тексты, рожденные из травм — больших или малых — часто получаются не то, чтобы плохими… но какими-то голыми. Что-то внутри самого текста не дописано, поэтому он либо совсем не откликается тем, кто не имел схожего с автором опыта (ясно, что это может быть с любым текстом, но в тексте выверенном есть некоторые сигналы, которые помогают сориентироваться даже при неналичии схожего опыта), но искренностью своей совершенно подкупают тех, кто этот опыт имел. У Рупениан сексуальная сцена будет понятна огромному числу женщин и, грубо говоря, сводится к тому, что легче перетерпеть, чем отказываться, потому что отказ — это агрессия, на которую ты способна не всегда и не в любом контексте. И тем не менее рассказ не так прост, он совершенно замечательный и написан, как мне кажется, не голосом травмы (хотя и тексты травмы в целом имеют право на существование и даже нужны).

Есть понятие ненадежного рассказчика, а у Рупениан этот рассказчик… я бы сказала плавающий — он очень много придумывает, но потому что ему важно подстроиться под ситуацию. То есть ненадежного рассказчика может заносить, он может быть немножко чокнутый, а тут интерпретация сводится к робости и к непониманию стратегий действия. Героиня Марго очень хорошо осознает, что она не хочет секса, но что-то доброе в этом парне ей приглянулось. Поэтому она то очень фантазирует о том, какой он хороший, то демонизирует его, но самое жуткое, что в своей нерешительности она вредит и себе, и ему. И действительным антагонистом становится даже не парень и уж тем более не Марго (а впоследствии был написан ещё и рассказ от лица парня, где он ласковый зайчик, а девушка — манипулятор — бред), а вся система бытия, которая не учит, что агрессия=отказ — это чаще всего положительное явление.

Заглянула в интервью самой писательницы, и поняла, что эта двойственность действительно есть: «Противостояние между моим цинизмом и моим идеализмом, верой в то, что я могу сделать мир лучше, и верой в то, что мир слишком грязен и сложен, чтобы его можно было исправить, — думаю, эта амбивалентность проявляется в моих рассказах».

Мне очень нравится, как аккуратно Рупениан выводит мотив преследования героини: чувак определено проблемный и не контролирует свои эмоции, но страх Марго может относиться даже не к нему (мы не уверены, преследует ли), а к общему распространенному страху, что ты обижаешь кого-то сильного, и он обязательно тебе отомстит. Хотя эффектная деталь с котами, о которых парень рассказывает, а их нет — дрожь по коже. Великолепие.

Фильм мне тоже, кстати, понравился бы, если бы я не читала рассказ. Рассказ обрывается на истерической ноте, а фильм эту историю продолжает уже в физическом варианте, чувак и правда оказывается маньячеллой, таким образом теряется двойственность текста.

И тем не менее немного грустно мне стало на строках интервью: «многих бесило то, что в конце оказывалось ясным, что Роберт - плохой человек, точнее, что в конце он совершал плохой поступок». Да, тоже считаю, что корректнее править на «плохой поступок». Роберт не плохой, он несчастный и не знает, что со своим несчастьем делать, терроризирует себя и других, и это, к сожалению, не исправляется по щелчку пальцев.

Как ни странно, мне особенно ценен момент, где герой, как бы насмотревшись типичных порнофильмов, начинает говорить грязные вещи и кричит «всегда хотел трахнуть девчонку с классными сиськами». Как бы желание исполнилось, но он же хотел не этого. Он же пишет ей, потому что хочет совсем другого — глубинных отношений.

Но трансляция образа никогда не совпадает с тем, что нам нужно на самом деле, и в этом трагедия.
Комикс «Отель "Лето"» Терлецкого и Герасимова мог бы стать прекрасным русским артхаусным фильмом. Только представьте сцену: героиня плывет в бассейне. Недавно мы узнали об этой девушке, что она очень брезглива и, купаясь в общем бассейне, преодолевает свои страхи. И вот плывет она значит, а ей навстречу чей-то пластырь, скорее всего, с ноги вот той устрашающей старухи-поварихи. Героиня поспешно пытается уплыть, но её тут же окружает с десяток таких пластырей, они начинают наползать на нее, атаковать её.

Прелесть графических романов, конечно, в том, что тут и представлять не нужно: все нарисовано, и черно-белая рисовка Алексея Герасимова артхаусному «Отелю» очень и очень соответствует. Комиксы читаю редко, но от Терлецкого в восторге: каждый раз он берет некоторый сюжет и поворачивает его к читателю необычным концептом. В данном случае интересно, что Терлецкий ищет хоррор в привычном советском-постсоветском антураже — в санатории. Узнаваемые детали, картинки, лечебные процедуры типа банок, электрофореза или грязи. Но при этом история выходит вполне сюжетно современная, вот прямо сейчас может происходить (и происходит).

На первых страницах, кажется, доверяешь истории несчастной любви: он потерял девушку и страдает, видит её мертвой. А затем подозреваешь, что не только отель не тот, чем кажется, но и сам герой. Да и девушка может не совсем мертвая, а, может, и не та, а, может, это и не важно.

Или ещё одна киношная зарисовка. Стеклянные банки, которые постепенно врастают в тебя своими осколками, становятся частью тебя. Великолепие! Снимите мне этот фильм, пожалуйста.

После прочтения сначала долго думала, какая ещё эстетика подходит современному русскому хоррору, а то и боди-хоррору. А потом и вовсе стала думать о другом, но литературном: чем может выделиться современный российский автофикшн? Вот чтобы он прям отзывался в огромном числе наших соотечественников от мала до велика.

Пока мне кажется, что самый великий женский советский автофикшн я читала на выставке Ильи Кабакова в Эрмитаже — инсталляция «Лабиринт. Альбом моей матери». Там на карточках — воспоминания матери Кабакова, Берты Юрьевны Солодухиной. И в какой-то момент после долгого текста о её невзгодах с детьми, попытках выжить и обеспечить семью, она, наконец, радостно и с волнением встречает своего мужа после долгой разлуки. И вместо того, чтобы возблагодарить бога, что мать его детей жива и что она сохранила самое главное, что у него есть, он говорит ей нечто вроде «даа, ты чудовищно постарела» (не помню дословно, это мой вольный пересказ). Вот из таких болей, написанных уже в 83 года, получился, на мой взгляд, идеальный автофикшн, когда жизнь тягостна и мала, но ощущается величие человека, эту жизнь перенесшего.
Читаю новости о некоем «семьеведении» — программе внеурочного школьного курса про традиционные семейные ценности и позитивное отношение к созданию семьи. Относительно недавно как раз вышла книжка кмк в тему — «Под опекой» Амели Кордонье о социальном эксперименте над семьей.

Это домашний триллер о том, как к семье приходит человек и отнимает у героев самостоятельность: решает, во сколько им вставать, принимать душ — и как вообще жить. Происходит это из-за анонимного доноса, по эдакой надуманной причине, и ничем хорошим, как вы понимаете, не оборачивается.

Ужасно хочется побывать, конечно, на уроке «семьеведения». Вспоминаю разные предметы типа «обществознания» или «граждановедения» и понимаю, что вообще не очень много со школьных времен отложилось, интересно, что там будет с понятием о семье.
Вырывать цитаты из контекста — дело обычно гиблое: то контекста не хватает, чтобы раскрыть фразу, то наоборот — фраза настолько прямая, что будто из «пацанского цитатника».

Но у меня есть три любимые цитаты. Вернее, сегодня их стало три, благодаря тому, что, наконец, начала читать «Дом листьев» Марка Данилевского.

Итак, призеры:

«Я был мясом в бутерброде комнаты». (Уоллес, «Бесконечная штука»). Подходит контексту любой усталости от мира и непонимания мира.

«…мир, который мысль разъемлет на части, как рассекает плавником воду рыба…» (Вулф, «Пятно на стене»). Во-первых, это красиво, во-вторых, утешает метущуюся мысль, которая постепенно прекращает буйствовать и погружается в мир, как в море, где можно и плыть по его волнам и бережно скользить внутри пространства, где всё есть одно целое.

«Лучшее, чем может кончиться книжка, — это стена» (Данилевский, «Дом листьев»). Вообще цитата имеет вполне себе материальное измерение: героиня Карен любит свои книги, и их так много, что с одной стороны они не падают лишь потому, что прижаты к стене. Но книга, как и мысль, может заканчиваться любой стеной, будь это тупик или стена, на которую опираешься. И то и другое — возможность жизни и преодоления.

А вы собираете цитаты? (это я с вами, кстати, ещё любимыми цитатами ужасного секса не поделилась, их тоже собираю, но не рьяно!)
Вспоминаю летние каникулы в школьные годы и немного ностальгирую по прошлому. Странно осознавать, но планов на летние каникулы у меня не было примерно никогда. Меня не отправляли на моря или в лагеря: обычно лето я проводила дома, и никто не пытался меня чем-то занять — всё время мира было в моем распоряжении.

Если вспоминать это время из точки меня настоящей, распоряжаться временем я будто не умела. Могла днями напролет смотреть «Зену — королеву воинов», играть в Краша Бандикута, читать книжки или ходить по улицам с друзьями или одна. Иногда время настолько замедлялось, что привычные вещи казались странными: я могла думать о привычном слове типа «окно» и переставать понимать его звучание или значение — эдакий эффект остранения.

Уже сейчас думаю, что часто испытывала скуку, и скука рождалась даже не от того, что нет никаких дел — честно говоря, занять себя чем-то не трудно при должном желании. Но все варианты по ценности и приоритетам были примерно одинаковыми, а значит не спорили между собой, не перетягивали внимание: я одинаково и хотела, и не хотела им заниматься. А главное, на все эти дела не было ни спеха, ни дедлайнов — всё возможно, всё осуществимо. А это ведь явление такого барчонка, который сидит в своем поместье и неспешно живет — жизнь концентрированна.

Скука как явление долгое, мне кажется, может фрустрировать и развращать, но те два-три месяца не совершали никакого надлома. На самом деле они тоже были вписаны в некий график, а значит были легитимными.

Сейчас я очень ностальгирую по скуке в принципе. Почему-то всегда находится какое-то дело, дедлайн которому уже прогорел, а мне ужасно-ужасно хочется застыть вот в этом странном ощущении, когда все варианты равноудалены и осуществимы. Но чувствовать так уже не получается. Возможно, распоряжаться временем я всё-таки умела.
На позапрошлой неделе делала «посмертную» маску. Вернее, не маску: меня унесло в странности, и я сделала слепок ключиц.

Теперь считаю, что у меня есть некоторый симулякр.

«Почему же симулякр, если оригинал существует?» — спросите вы, но у меня есть гипотеза, что ты меняешься ежеминутно и по настроению, а значит настоящая маска возможна посмертно. А пока я жива есть слепок без оригинала. Симулякр.

Пока делала маску (конкретно на мне заматывали гипсовый бинт на ключицах и плечах, а я лепила лицо на другой девушки), художницы, которые помогали, неоднократно говорили

«у нас табуирована тема смерти»

Слышу это не в первый раз, но каждый раз удивляюсь: почему же табуирована? Все говорят о смерти.

У меня есть гипотеза, что настоящие русские скрепы — это смерть и ее последовательное принятие, и, конечно, алкоголь как возможность проникновения в потустороннее, хтоническое. Как видите, я романтик.

Впрочем, моя мачеха от рассуждений о смерти каждый раз крестится и просит замолчать. Папу и вовсе бьет по плечу, страшится. Интересно, что папа — из Петербурга, мачеха из деревни — под Брянском.

Мне казалось, что всё должно быть наоборот.

В деревне витает настоящий образ смерти, где зарезанный петух и умерший человек есть одна часть мирового порядка. А городская интеллигенция от смерти прячется за развлечениями, способными унять тоску. Впрочем, может быть как у Мамлеева, пытаешься смерть покорить, наиграться с ней и тем самым убрать страх, но превращаешься в комичного героя «Шатунов».

Смотрю на слепок и не понимаю, игровой ли это момент. С одной стороны, симулякр, а с другой, может быть, шаг в потусторонне бытие. Недаром так хотелось немедленно выпить.

Думать о смерти совсем не страшно, но думать — это в принципе теория, чем больше думаешь, тем менее чувствуешь. Возможно, удар в плечо — это, когда чувствуешь, чтобы передать чувство другому.

Много думаю о смерти, пытаюсь нащупать, что внутри? Не страшно. Думаю о семье и о Брянске — ощущения другие, но слово не подобрать.
В «Тетради Катерины Суворовой» не только присущая Линор Горалик языковая тонкость, но её умение создать концептуально замкнутый мир. Горалик продолжает историю вымышленного города Тухачевска, но сама тоталитарная история этого места традиционно раскрывается через историю человеческую.

В этот раз нашим проводником в вымышленный город, история которого во много совпадает с советской и постсоветской, становится безумная женщина, которая по-видимому пережила карательную психиатрию, ищет спасение в вере и, если отстраниться от объективной истории своей жизни, вообще-то спасение это находит. Катерина Суворова пишет тетради своему сыну. Она его очень любит и пытается создать некоторый путеводитель по жизни, который поможет ему в будущем, когда его не станет.

Хорошая новость: во-первых, это красиво. Во-вторых, если приглядеться, героиня совершит невероятный подвиг — простит своих мучителей. Искренне простит.

Плохая новость: мы будем наблюдать, как любовь оборачивается ненормальностью, а затем и вовсе весь текст и подтекст откажутся ненадежными.

«Тетрадь Катерины Суворовой» имеет почти детективную линию, где рассказчик очень убедителен, но не пытается нам что-то настойчиво рассказать, ему незачем разбирать свою жизнь на составляющие, нас в этом тексте как бы нет, мы подглядываем, и это странный эффект. Мы бы так и не узнали, что было на самом деле (хотя идея разгадки перед финалом в целом мелькает в голове, просто верить в нее не хочется, очень тоскливо), но в конце получаем информационную сводку о Тухачевске и героях. И с одной стороны, эта сводка искореняет фрустрацию, которую испытываешь, прочитав, например, «Кадавров» — слишком много белых пятен оставляет горькое послевкусие; а с другой стороны, мешает, потому что можно было бы еще пособирать этот небольшой текст, порассматривать картинки, что рисует героиня и дать ей то пространство для счастья, на которое способны уже не вымышленные герои, а мы, читатели.

Но как же хороша Горалик, когда её герои впадают в истерику или экзальтацию! Очень небольшая книга, но лучшее, что читала за последнее время.
Больше года работала комьюнити-менеджером, и это одновременно самая выматывающая работа в моей жизни, и самая удивительная, самая прокачавшая во всех умениях. Возможно, возникает логичный вопрос, что это за зверь такой, и если вкратце:

работала с большим сообществом людей и пыталась организовать процессы так, чтобы людям было хорошо вместе:

делала мероприятия
писала тексты (и шутки)
опрашивала/исследовала
модерировала чаты и гасила конфликты
работала техподдержкой и поддержкой
и постоянно-постоянно что-то разруливала в кризисе, потому что, когда людей так много, все время что-то сбоит и идет не так: и в процессах, и в договоренностях, и на ивентах, и главное в коммуникациях.

И у меня есть три наивных ценности, о которых я очень хочу рассказать: они о том, как люди взаимодействуют друг с другом. С возможностью встать на место оппонента, переключить оптику.

Да, мир намного сложнее, чем эта идея. Да, у меня получается вставать на места не всех оппонентов и не всегда. Но мне бы хотелось верить, что если ты пытаешься встать на место другого, то поймешь боль. Ну, то есть простейшие вещи — к примеру, нельзя оскорблять или бить первым, потому что если не бить первым, то в мире может не остаться первых.

Я уже давно не измеряю мир понятиями «души», но эту наивную веру хотела бы сохранить.

За этот год комьюнити-менеджмента я приобрела ещё одну замечательную наивную веру: что, объединяясь, люди могут совершить столько всего прекрасного, что могут зарядить другого (это и есть вечный двигатель), но у объединения есть и обратная сторона медали.

Какие-то общие символы, идеи и миропонимания могут становиться огромным разрушающим кулаком, который сметает всё на своем пути. И если ты окажешься в меньшинстве, этот кулак вполне спокойно пройдется по тебе, потому что его элементы не просто подбадривают друг друга, но убеждают, что всё, что они делают — это праведно. Эффект толпы — это даже не просто о настроении группы, а о скорости реакции, у тебя просто нет времени остановиться и поискать, где твое внутреннее «я», так ли ты хочешь общаться с людьми и получать отклик в ответ?

Это, с одной стороны, нормально: все мы заряжаемся настроением, так и вполне человеческая эмпатия работает, но думаю, человеку максимально важно уметь быть одному. Вот просто уметь засесть в пустой комнате и сидеть со своими мыслями, чтобы потом хватало сил прийти в толпу и, возможно, если «я» — в другом, а вся агрессия идет от боли и страха, воспротивиться.

И немного литературы: если уж ради нее мы все здесь собрались, а не ради моего претенциозного подведения итогов работы. Мне очень полюбилась «Волна» Тода Штрассера по реальному эксперименту учителя, который пытался объяснить ученикам, почему фашизм в Германии держался, с помощью превращения класса в довольно сплоченное комьюнити. Сами понимаете, эксперимент вышел из-под контроля, но меня прям жутко пробрало от главной героини, которая устояла в безумии и получила кулаком правосудия. Во-первых, пробрало, потому что почувствовала себя уязвимым подростком, который бы наверняка не выстоял и перешел на темную сторону. Во-вторых, мне почему-то стало ужасно страшно от мысли, что столько людей одновременно могут на тебя нападать.

И так мы пришли к моей третьей наивной вере: там, где очень много криков, громких слов и эмоций, меньше всего правды. Нужно остановиться, подумать (если речь о коммуникации, конечно) и попытаться включить оптику другого.

Но это путь без результата. Просто так и будешь всю жизнь ощупывать границы, а что ещё делать.
Когда говорят о государственных репрессиях, чаще имеют ввиду насилие физическое, когда человека лишают свободы и прав. Но есть другой вариант насилия, постепенный и почти незаметный, когда у некоторого человека или сообщества оказывается достаточно много возможностей, и этот властьимущий постоянно напоминает вам: я могу этой властью воспользоваться. Даже если он ей в конечном итоге пользоваться не будет.

Дочитала Амели Кордонье «Под опекой» и восхищена максимально. Под такой триллер-сюжет ожидала максимально простой повествовательный стиль. Но текст выходит из-под пера экзальтированного рассказчика. Экзальтированного в том смысле, что он начинает отходить от реальности и «пылать» под долгим и жутким давлением государства. Это такое течение сознание, где всё понятно, но страшно от логики, которая это сознание захватывает.

Если вкратце сюжет: писательница Амели (совпадение?), получает письмо из социальной службы защиты детей, потому что на её семью поступил донос. Амели с мужем и детьми отчитываются о собственном благополучии, но постепенно и сами теряются: а как они вообще могут доказать любовь к собственным детям?

Они кормят и одевают детей. Говорит ли это о любви? Они проводят с ними время. Говорит ли это о любви? А иногда они срываются, кричат на них и даже манипулируют? Говорит ли это о нелюбви или только о том, что каждый из нас не идеален? Кордонье выкручивает ситуацию на максимум. И вот уже семья героев получает странного соцработника, который постепенно вживляется в их дом и подчиняет быт и расписание семьи под стереотипы полезности: выкидывает неправильную еду, выстраивает новые привычки, помогает детям с хобби и учебой.

На всём протяжении текста нет физических репрессий, которые бы применил власть имущий. Нет конкретики, где героям бы грозило наказание или у них бы могли забрать детей. Но есть безумие неопределенности, существование, в котором ты не находишься в безопасности. Из реального человека Амели постепенно превращается в заключенного, за которым наблюдает Большой брат и которому нужно быть в напряжении 24/7.

Не нахожу информации о Кордонье в русскоязычном интернете, но нашла ее интервью в The London Magazine, где писательница рассказывает, что сюжет во многом автофикциональный: во время ковида она действительно получила донос по плохому обращению с детьми. И что эмоция, в которой доказать и измерить любовь невозможно, а значит ты бессилен, тоже принадлежит ей. Власть может затребовать, что хочет, но у тебя практически нет методов ей ответить и измерить собственную эффективность.
Страх чистого листа очень даже существует. Может, на первый взгляд, он представляется чем-то из жизни рафинированных подростков, а мы — взрослые дяди и тети — должны уметь по-другому,

но не умеем.
или в разных контекстах умеем.
или справляемся по-разному.

В сентябре была на Creative Writing Fest в Петербурге и случайно попала на лекцию Елены Чижовой о «страхе чистого листа». Концептуально Чижова уверена, что страх возникает, когда ты не понял, что и зачем говорить. Поспорить сложно: мало кто умеет строить высказывание в процессе его возникновения. Это даже не страх, а некоторая растерянность тогда.

Эта мысль мне искренне понравилась из стратегии редактуры текстов. У тебя есть некоторая идея, и все части, символы, детали твоего текста должны быть на нее нацелены. Если видим, что они уходят в сторону — смело удаляем куски. На всякий случай прокомментирую: это не об упрощении. По Чижовой, идея не должна быть однозначной, а то в лучшем случае получится красочная публицистика. Желательно, чтобы проблема была неразрешимой по типу «быть или не быть».

Но мне кажется, существуют и другие страхи чистого листа. Они рождаются из разных причин.

У меня вот есть, например, такой страх письма, где убивает эдакая нацеленность в вечность. Мне кажется, что есть столько прекрасных классиков, что я много должна: продолжать какие-то традиции, говорить о самом важном, а вторичное вычеркивать… И повторяться, главное в том, что нельзя повторяться. А тут совсем трудно: никогда не можешь быть уверенным, что этот велосипед кто-то не изобрел до тебя.

В моменты, когда меня захлестывают эти, мягко сказать, неприятные эмоции, я меняю способ письма. Как бы это странно ни было: я начинаю писать заметками в телефоне. Или иногда рассуждаю прям текстом в сторис. Снижаю градус серьезности: ведь не мог Достоевский написать «Идиота» в смартфоне! И мысль на удивление начинает течь свободнее.

Думаю, есть ещё много маленьких страхов, для каждого из которых найдется своя стратегия переговоров. Если у вас есть крутые способы, делитесь в комментариях.

А этот пост написан, конечно же, в заметках телефона 🖤
2024/10/18 01:16:29
Back to Top
HTML Embed Code: