Когда я читаю свои любимые стихи больших поэтов, всё время думаю: ну что же там за история, которую полотно текста даёт усвоить лишь на ощупь? Будто трогаешь живое под тканью.
Когда я узнаю, как эти мои отсебятины слышите вы — это каждый раз слишком большое удивление.
Часто стихотворения, что прощупываются как романтические, задумывались как стихи о дружбе, а бывает — и наоборот.
А что здесь — я, конечно, рассказывать не буду: воля текста отдана читателю навеки, как бы автор ни пытался стать соучастником подаренных полномочий (Да и если разобраться, кто тут автор? Вот я иногда совсем ничего у себя не понимаю).
Нужно быть впереди этого сумбура — просто игриво улыбаться на все вопросы об интенциях. Тогда понимание случится. У всех.
Когда я узнаю, как эти мои отсебятины слышите вы — это каждый раз слишком большое удивление.
Часто стихотворения, что прощупываются как романтические, задумывались как стихи о дружбе, а бывает — и наоборот.
А что здесь — я, конечно, рассказывать не буду: воля текста отдана читателю навеки, как бы автор ни пытался стать соучастником подаренных полномочий (Да и если разобраться, кто тут автор? Вот я иногда совсем ничего у себя не понимаю).
Нужно быть впереди этого сумбура — просто игриво улыбаться на все вопросы об интенциях. Тогда понимание случится. У всех.
Из разговора
-Скажем, история — крохи,
бытие — черновик,
в нём, как известно, эпохи
меркнут до первых брык
смысла, зовущего в спину
или в замызганный снег.
слово — не храм, а глину
лепят, когда человек
вдруг различит по звуку
небо и потолок.
память, как тень на руку,
вянет.
и каждый срок
путает мягкий выдох
с бронзой немой строки.
больше уже не выйду.
прощай.
без тоски.
#отсебятина
-Скажем, история — крохи,
бытие — черновик,
в нём, как известно, эпохи
меркнут до первых брык
смысла, зовущего в спину
или в замызганный снег.
слово — не храм, а глину
лепят, когда человек
вдруг различит по звуку
небо и потолок.
память, как тень на руку,
вянет.
и каждый срок
путает мягкий выдох
с бронзой немой строки.
больше уже не выйду.
прощай.
без тоски.
#отсебятина
О формах и дыхании
Я хорошо помню, как в мою жизнь вошло христианство — не через парадную дверь, а через узкое окно школьного класса.
Урок литературы, Достоевский «Преступление и наказание», десятый класс. В голове всё что угодно, кроме судьбы Родиона Раскольникова: от любовных интриг на переменах до странного подросткового голода.
Мы уже в десятый раз читаем фрагмент исповеди Раскольникова Соне Мармеладовой. Соня слушает и отвечает: «Что же вы с собою сделали».
— Ну, что здесь происходит? — в одиннадцатый раз спрашивает Татьяна Петровна с той настойчивостью, которая бывает у людей, видящих сокровище там, где остальные видят лишь пыльный камень.
— Разговор, — отвечаю я с безмятежностью невинного невежества.
— Тогда заново, — устало просит она.
Мы читаем снова. Где-то на половине Татьяна Петровна не выдерживает: — Она же не судит его, не судит! Ну как вы не можете понять? Неужели почва вашего разума настолько выжжена пошлыми интригами, что этот вопрос нисколько не касается вас?
Я краснею.
— Все свободны, продолжим завтра.
Собираю портфель и выбегаю на улицу, преследуемая странной мыслью.
«Не судит, не судит, не судит». Как это — не судить? В мире, где каждый день начинается и заканчивается вердиктом, где мы бросаем суждения как семена — часто на каменистую почву, но с завидным упорством. Мы сортируем людей, события, даже собственные мысли, прикрепляя к ним ярлыки: хорошо или плохо, верно или неверно, прилично или неприлично. Что значит жить иначе?
Дома я смотрю в окно, на небо — туда, где предположительно должен обитать Тот, кто всё это придумал. Он был со мной в детстве — в ту пору, когда все дети инстинктивно знают, что у них есть невидимый друг на небе. Потом это знание истончается, испаряется в суете будничной жизни, в которой нет места для чудес.
А теперь Он снова здесь, словно никуда и не уходил.
Не знаю, что произошло в тот момент — был ли это приступ философского озарения или обычная простуда. Я начинаю плакать, поднимается температура. Я лежу так весь вечер, пытаясь уловить смысл открытия: «Не судит» — значит любит безусловно, с той бескорыстной расточительностью, которая в мире расчетов выглядит чистым безумием.
Это единственное, что я смогла выговорить на следующем уроке. А дальше действовала уже не я.
Кто-то отвел меня в храм, кто-то познакомил с Библией. Каждый день с того момента мою жизнь созидали христиане, Церковь и этот Кто-то, кто умеет любить без суда и следствия.
Но, как часто бывает, когда Дух находит дом — Его голос становится тише, как будто шепот Бога не выдерживает конкуренции с громкими службами в Его честь.
Из Достоевского и ответа Сони Мармеладовой родилось моё желание поступить на философский факультет. Я знала, что мне нужно понять больше о мышлении, суждении, и об этом загадочном Ком-то, кто устроил всё так странно.
Я не могла спать без одной из книг великого Пятикнижия Достоевского, хотя, признаться, спать с ними было ещё тяжелее. Вопросы о природе зла, началах мира, сущности человечности сдавливали мой разум. Мне нужно было найти людей, которым знакома эта боль.
Но форма редко соответствует первому порыву — один из тех неудобных законов жизни, которым не учат в школе. Университет оказался для меня и спасением, и испытанием. За каждую крупицу смысла приходилось расплачиваться горами бессмысленного труда и слушать многословные лекции, в которых философия превращалась в таксономию мертвых идей.
Харьковский университет не был плохим — без него ничего бы со мною не вышло, и я никогда не забываю об этом, — он был честным. Он показал мне, что институты, созданные для служения истине, часто превращаются в её надгробия. Но он же научил меня главному: дышать можно и без инструкций. Иногда на свежем воздухе это получается даже лучше.
Теперь я читаю Юнга — эти книги нашли меня сами.
И я начала думать: а что если пойти на курсы юнгианской аналитики? Заполнить пробелы своего непонимания чужими открытиями, аккуратно уложенными в систему?
И тут в книге его последователя Питера Кингсли я натыкаюсь на описание современных юнгианцев — людей, которые, изучая сны, разучились видеть сны сами.
Я хорошо помню, как в мою жизнь вошло христианство — не через парадную дверь, а через узкое окно школьного класса.
Урок литературы, Достоевский «Преступление и наказание», десятый класс. В голове всё что угодно, кроме судьбы Родиона Раскольникова: от любовных интриг на переменах до странного подросткового голода.
Мы уже в десятый раз читаем фрагмент исповеди Раскольникова Соне Мармеладовой. Соня слушает и отвечает: «Что же вы с собою сделали».
— Ну, что здесь происходит? — в одиннадцатый раз спрашивает Татьяна Петровна с той настойчивостью, которая бывает у людей, видящих сокровище там, где остальные видят лишь пыльный камень.
— Разговор, — отвечаю я с безмятежностью невинного невежества.
— Тогда заново, — устало просит она.
Мы читаем снова. Где-то на половине Татьяна Петровна не выдерживает: — Она же не судит его, не судит! Ну как вы не можете понять? Неужели почва вашего разума настолько выжжена пошлыми интригами, что этот вопрос нисколько не касается вас?
Я краснею.
— Все свободны, продолжим завтра.
Собираю портфель и выбегаю на улицу, преследуемая странной мыслью.
«Не судит, не судит, не судит». Как это — не судить? В мире, где каждый день начинается и заканчивается вердиктом, где мы бросаем суждения как семена — часто на каменистую почву, но с завидным упорством. Мы сортируем людей, события, даже собственные мысли, прикрепляя к ним ярлыки: хорошо или плохо, верно или неверно, прилично или неприлично. Что значит жить иначе?
Дома я смотрю в окно, на небо — туда, где предположительно должен обитать Тот, кто всё это придумал. Он был со мной в детстве — в ту пору, когда все дети инстинктивно знают, что у них есть невидимый друг на небе. Потом это знание истончается, испаряется в суете будничной жизни, в которой нет места для чудес.
А теперь Он снова здесь, словно никуда и не уходил.
Не знаю, что произошло в тот момент — был ли это приступ философского озарения или обычная простуда. Я начинаю плакать, поднимается температура. Я лежу так весь вечер, пытаясь уловить смысл открытия: «Не судит» — значит любит безусловно, с той бескорыстной расточительностью, которая в мире расчетов выглядит чистым безумием.
Это единственное, что я смогла выговорить на следующем уроке. А дальше действовала уже не я.
Кто-то отвел меня в храм, кто-то познакомил с Библией. Каждый день с того момента мою жизнь созидали христиане, Церковь и этот Кто-то, кто умеет любить без суда и следствия.
Но, как часто бывает, когда Дух находит дом — Его голос становится тише, как будто шепот Бога не выдерживает конкуренции с громкими службами в Его честь.
Из Достоевского и ответа Сони Мармеладовой родилось моё желание поступить на философский факультет. Я знала, что мне нужно понять больше о мышлении, суждении, и об этом загадочном Ком-то, кто устроил всё так странно.
Я не могла спать без одной из книг великого Пятикнижия Достоевского, хотя, признаться, спать с ними было ещё тяжелее. Вопросы о природе зла, началах мира, сущности человечности сдавливали мой разум. Мне нужно было найти людей, которым знакома эта боль.
Но форма редко соответствует первому порыву — один из тех неудобных законов жизни, которым не учат в школе. Университет оказался для меня и спасением, и испытанием. За каждую крупицу смысла приходилось расплачиваться горами бессмысленного труда и слушать многословные лекции, в которых философия превращалась в таксономию мертвых идей.
Харьковский университет не был плохим — без него ничего бы со мною не вышло, и я никогда не забываю об этом, — он был честным. Он показал мне, что институты, созданные для служения истине, часто превращаются в её надгробия. Но он же научил меня главному: дышать можно и без инструкций. Иногда на свежем воздухе это получается даже лучше.
Теперь я читаю Юнга — эти книги нашли меня сами.
И я начала думать: а что если пойти на курсы юнгианской аналитики? Заполнить пробелы своего непонимания чужими открытиями, аккуратно уложенными в систему?
И тут в книге его последователя Питера Кингсли я натыкаюсь на описание современных юнгианцев — людей, которые, изучая сны, разучились видеть сны сами.
Они тоже забыли про дыхание, предпочтя ему словесные формулы.
Это не жалоба — скорее наблюдение узора, который повторяется с настойчивостью времён года. Мы все начинаем как пламя, а заканчиваем как тлеющие угли. Рутина, усталость, а подчас и страх — все это превращает огонь в золу.
Все это достойно понимания, но не восхищения.
Если мы разучились дышать в такт — мы всё ещё могли бы прислушаться к дыханию.
Это уже немало.
Это не жалоба — скорее наблюдение узора, который повторяется с настойчивостью времён года. Мы все начинаем как пламя, а заканчиваем как тлеющие угли. Рутина, усталость, а подчас и страх — все это превращает огонь в золу.
Все это достойно понимания, но не восхищения.
Если мы разучились дышать в такт — мы всё ещё могли бы прислушаться к дыханию.
Это уже немало.
Я не знаю тебя,
Не дотянуться — впереди
память плетёт путы сомнений,
в собственном позади.
Там, где каждой строке разговора —
прежде, чем сбыться, —
отмерено строго
число повторов —
внутри монолога. Но монолога ли?
Где незримое вдруг явит зримое,
только так, что забыть —
того, кто за бытием,
невозможно, нельзя.
Каждый час —
обещание:
вспомнить его, узнать.
#отсебятина
Не дотянуться — впереди
память плетёт путы сомнений,
в собственном позади.
Там, где каждой строке разговора —
прежде, чем сбыться, —
отмерено строго
число повторов —
внутри монолога. Но монолога ли?
Где незримое вдруг явит зримое,
только так, что забыть —
того, кто за бытием,
невозможно, нельзя.
Каждый час —
обещание:
вспомнить его, узнать.
#отсебятина
Есть такое украинское слово «забуття». Оно говорит о том, что что-то или кто-то оказался «за буттям», за бытием — вне привычных координат существования.
Где-то под дрожащей, как осиновый лист, плотью нашего мира есть нечто, скрытое от глаз — по собственной воле или чьему-то решению. Но эта скрытность совсем не то же самое, что отсутствие памяти.
Напротив.
Забвение — не промах рассеянной памяти, а сознательный акт мироздания. Всё, что забыто, существует в контексте бытия, как огранка существует относительно алмаза — определяя его форму через то, чего пока лишь больше нет.
Мы касаемся этой тайны во снах — этих ежедневных путешествиях в царство забытого. Или, если обладаем особой смелостью и удачей, встречаемся с ней наяву — в полупрозрачных моментах déjà vu, внезапного узнавания, необъяснимой тоски по местам, где никогда не были.
Все души знают друг друга предвечно — до времени, до пространства, до первого слова. Их узнавание — вовсе не открытие неведомого. Сама эта приставка "уз-" перед корнем подсказывает нам правду: мы входим в давно знакомый дом. Если я узнаю — значит, я уже знала и продолжаю знать, несмотря на промежуток забвения.
Эти размышления родились из разговора о влюбленности — том состоянии, которое всегда казалось мне не началом чего-то нового, а возвращением к давно известному. Находясь внутри этого чувства, мы вдруг понимаем, что узнаём кого-то, кто всегда существовал в нашей жизни, но ускользал от внимания — как известная мелодия, которую никак не можешь вспомнить полностью. Мы знаем, что будем помнить этого человека даже тогда, когда он снова растворится в потоке дней, уйдёт за границу ясного осознания.
И только до влюбленности, до этого "внутри", всё кажется непредсказуемым и новым. Но стоит встрече произойти — и она мгновенно определяет всё прошлое, переписывает его с такой лёгкостью, будто времени никогда и не существовало. Прошлое и будущее сходятся в настоящем точно так же, как забытое и помнимое — в моменте узнавания.
Влюбленность созидает вечность умело и безболезненно.
Где-то под дрожащей, как осиновый лист, плотью нашего мира есть нечто, скрытое от глаз — по собственной воле или чьему-то решению. Но эта скрытность совсем не то же самое, что отсутствие памяти.
Напротив.
Забвение — не промах рассеянной памяти, а сознательный акт мироздания. Всё, что забыто, существует в контексте бытия, как огранка существует относительно алмаза — определяя его форму через то, чего пока лишь больше нет.
Мы касаемся этой тайны во снах — этих ежедневных путешествиях в царство забытого. Или, если обладаем особой смелостью и удачей, встречаемся с ней наяву — в полупрозрачных моментах déjà vu, внезапного узнавания, необъяснимой тоски по местам, где никогда не были.
Все души знают друг друга предвечно — до времени, до пространства, до первого слова. Их узнавание — вовсе не открытие неведомого. Сама эта приставка "уз-" перед корнем подсказывает нам правду: мы входим в давно знакомый дом. Если я узнаю — значит, я уже знала и продолжаю знать, несмотря на промежуток забвения.
Эти размышления родились из разговора о влюбленности — том состоянии, которое всегда казалось мне не началом чего-то нового, а возвращением к давно известному. Находясь внутри этого чувства, мы вдруг понимаем, что узнаём кого-то, кто всегда существовал в нашей жизни, но ускользал от внимания — как известная мелодия, которую никак не можешь вспомнить полностью. Мы знаем, что будем помнить этого человека даже тогда, когда он снова растворится в потоке дней, уйдёт за границу ясного осознания.
И только до влюбленности, до этого "внутри", всё кажется непредсказуемым и новым. Но стоит встрече произойти — и она мгновенно определяет всё прошлое, переписывает его с такой лёгкостью, будто времени никогда и не существовало. Прошлое и будущее сходятся в настоящем точно так же, как забытое и помнимое — в моменте узнавания.
Влюбленность созидает вечность умело и безболезненно.
Голод и голодовка
Захотелось написать про голод — не тот, что утоляется хлебом. Соучастников этой мысли так много, что всех не перечислишь, но надеюсь, они узнают своё присутствие.
Всё началось с Питера Кингсли и его «Книги жизни», где он описывает свои серьёзные отношения со сладким. Поначалу он игнорировал навязчивую идею съесть «что-нибудь эдакое», но обнаружил, что игнорирование приводило к бессознательному исполнению. Снова ты и торт стоите друг напротив друга, и совершенно непонятно, как вы оба здесь оказались.
Тогда он решил не игнорировать желание, а идти прямо за ним, куда бы оно ни завело. Он мчался на край города в кондитерскую за пирожными, но уже у входа обнаруживал, что потерял к ним интерес — теперь хотелось джема. Бросал всё и ехал в другую сторону. С банкой джема в руках понимал, что джем больше не нужен — требуется совсем другой десерт.
Так продолжалось долго, пока в парке с очередным лакомством он не расшифровал миф о Протее:
«Открыватель тайн природы, скрытых с начала времён, бог пророчества, который держит в своих руках все знания богов и людей. Вряд ли кто-то догадается об этом по его невинному виду — он лежит, как тюлень, на берегу моря, как раз в том месте, где вода встречается с сушей. И если вам удастся схватить его, он будет миллион раз менять форму от мгновения к мгновению и делать всё возможное, не говоря уже о невозможном, чтобы стряхнуть вас».
Вот оно что! Когда Кингсли это произнёс, откровение тут же ожило и во мне. Дело, как вы понимаете, не в тортах, хотя если ваш путь к Протею пролегает через кондитерские — я искренне вам завидую.
Наше желание — не помеха разуму, но подсказка. Как заметил мой проницательный друг, нужно быть просто слепым, чтобы не заметить: стоит приблизиться к точке ещё секунду назад горевшего желания — как оно тут же принимает иную форму.
Все люди знают это с рождения. Все дети рано или поздно приходят ко взрослым с вопросом о том, почему желаемое при реализации теряет свою магию.
Многие взрослые стараются забыть этот укол реальности. Мы рассуждаем о том, что мир не обязан нас радовать, что следовать велениям сердца эгоистично. Говорим про границы, аскетику, обеты (в мейнстримном понимании) и Бог знает про что ещё — лишь бы не признаваться себе, что полученное тут же становится пеплом в руках.
И если всмотреться в горизонт человеческого поведения — вы увидите, что подлинный эгоизм в том, чтобы вновь и вновь пытаться оживлять этот труп. Мы считаем извращением невоздержанность, но принимаем некрофилию.
Подставьте сюда что угодно: романтику, дружбу, видеоигры, шопинг, путешествия, карьеру и даже творчество. Всё профанируется, когда мы вдруг осмеливаемся думать, будто мы не гости в царстве желаний, но их хозяева.
Покаюсь, что я вовсе не так ловка в жизни, как в тексте. В моменты смены желания я вытворяла диковинные надругательства над собственным разумом с целью убедить себя, что ничего не видела, что всё как прежде, как в начале пути.
И всегда, когда эти самообманы доходили до предела — Бог находил способы ослабить мою хватку. Короче говоря, Он просто толкал меня к пропасти, так что когда я больно ударялась головой — уже не могла удерживать мёртвое желание. Оставалось просто идти дальше.
Уверена, что я всё ещё не «под-стою» (замечательное английское слово under-stand тут пригодилось бы) в сознании этого откровения полностью. Но теперь, когда упаду, поблагодарю хитрого Протея и восславлю премудрость Господа.
Захотелось написать про голод — не тот, что утоляется хлебом. Соучастников этой мысли так много, что всех не перечислишь, но надеюсь, они узнают своё присутствие.
Всё началось с Питера Кингсли и его «Книги жизни», где он описывает свои серьёзные отношения со сладким. Поначалу он игнорировал навязчивую идею съесть «что-нибудь эдакое», но обнаружил, что игнорирование приводило к бессознательному исполнению. Снова ты и торт стоите друг напротив друга, и совершенно непонятно, как вы оба здесь оказались.
Тогда он решил не игнорировать желание, а идти прямо за ним, куда бы оно ни завело. Он мчался на край города в кондитерскую за пирожными, но уже у входа обнаруживал, что потерял к ним интерес — теперь хотелось джема. Бросал всё и ехал в другую сторону. С банкой джема в руках понимал, что джем больше не нужен — требуется совсем другой десерт.
Так продолжалось долго, пока в парке с очередным лакомством он не расшифровал миф о Протее:
«Открыватель тайн природы, скрытых с начала времён, бог пророчества, который держит в своих руках все знания богов и людей. Вряд ли кто-то догадается об этом по его невинному виду — он лежит, как тюлень, на берегу моря, как раз в том месте, где вода встречается с сушей. И если вам удастся схватить его, он будет миллион раз менять форму от мгновения к мгновению и делать всё возможное, не говоря уже о невозможном, чтобы стряхнуть вас».
Вот оно что! Когда Кингсли это произнёс, откровение тут же ожило и во мне. Дело, как вы понимаете, не в тортах, хотя если ваш путь к Протею пролегает через кондитерские — я искренне вам завидую.
Наше желание — не помеха разуму, но подсказка. Как заметил мой проницательный друг, нужно быть просто слепым, чтобы не заметить: стоит приблизиться к точке ещё секунду назад горевшего желания — как оно тут же принимает иную форму.
Все люди знают это с рождения. Все дети рано или поздно приходят ко взрослым с вопросом о том, почему желаемое при реализации теряет свою магию.
Многие взрослые стараются забыть этот укол реальности. Мы рассуждаем о том, что мир не обязан нас радовать, что следовать велениям сердца эгоистично. Говорим про границы, аскетику, обеты (в мейнстримном понимании) и Бог знает про что ещё — лишь бы не признаваться себе, что полученное тут же становится пеплом в руках.
И если всмотреться в горизонт человеческого поведения — вы увидите, что подлинный эгоизм в том, чтобы вновь и вновь пытаться оживлять этот труп. Мы считаем извращением невоздержанность, но принимаем некрофилию.
Подставьте сюда что угодно: романтику, дружбу, видеоигры, шопинг, путешествия, карьеру и даже творчество. Всё профанируется, когда мы вдруг осмеливаемся думать, будто мы не гости в царстве желаний, но их хозяева.
Покаюсь, что я вовсе не так ловка в жизни, как в тексте. В моменты смены желания я вытворяла диковинные надругательства над собственным разумом с целью убедить себя, что ничего не видела, что всё как прежде, как в начале пути.
И всегда, когда эти самообманы доходили до предела — Бог находил способы ослабить мою хватку. Короче говоря, Он просто толкал меня к пропасти, так что когда я больно ударялась головой — уже не могла удерживать мёртвое желание. Оставалось просто идти дальше.
Уверена, что я всё ещё не «под-стою» (замечательное английское слово under-stand тут пригодилось бы) в сознании этого откровения полностью. Но теперь, когда упаду, поблагодарю хитрого Протея и восславлю премудрость Господа.
Мы уперлись словами в стену
молчания, дыхания сбитого,
увядания прошлого в новом
свете грядущего,
Как с тобою птицей поющею,
стали немощью, устающей
в звучании последней строкой,
Как с тобою одною шагая тропой,
потерялись друг друга наперебой,
наставляя на путь,
Не развернуть, отменить новый день,
солнце новое, тень под ногами,
вычурна и длинна,
Между нами отныне
впредь шагу растет она.
#отсебятина
молчания, дыхания сбитого,
увядания прошлого в новом
свете грядущего,
Как с тобою птицей поющею,
стали немощью, устающей
в звучании последней строкой,
Как с тобою одною шагая тропой,
потерялись друг друга наперебой,
наставляя на путь,
Не развернуть, отменить новый день,
солнце новое, тень под ногами,
вычурна и длинна,
Между нами отныне
впредь шагу растет она.
#отсебятина
Дружба и её превратности
Каждый раз, когда я вдруг обнаруживаю себя среди друзей невероятно счастливой, вдохновлённой их присутствием и исполненной благодарности, в голове откуда ни возьмись раздается странный голос бесстрастного наблюдателя: «Наконец дружба стала обитаемым понятием, но это ещё не конец».
Об этом голосе пишет Юнг в своей последней книге — человек, который неплохо разбирался в архитектуре человеческой души. Дело в том, что в нашем сердце умещается очень конкретное Я — двадцатитрёхлетняя Настя, которая живёт в Киеве со своими переживаниями, и другое Я — взрослое, непостижимое, знающее все тайны мироздания и все правильные ответы.
Когда мы обижены, первое Я вопит от боли с той безудержностью, которая свойственна всем смертным. А второе замечает ему — довольно сухо, надо сказать — что оно само приносит другим боль, что боль эта не безгранична и отчасти иллюзорна.
Все люди обладают этим внутренним советником, но не все прибегают к его услугам. Порою мы слишком поспешно игнорируем его замечания — они кажутся нам неуместными во время драмы.
Так вот, когда над миром дружбы звучит его гулкий, пронзительный тон — всё пространство сужается до конкретной точки и случается маленькая или большая катастрофа. Друзья обижаются, уходят, вдруг проявляют себя совершенно неожиданным образом и становятся асимметричными нашей общей истории.
Этот укол инаковости, радикального шага вовне наших общих построений — в моём опыте самый болезненный. Я не умею выносить расставаний, обидных слов и многозначительного молчания. Мне каждый раз хочется всё вернуть назад — уболтать и себя, и друга, что мы просто заблудились в тумане недоразумений, но всё-таки можем, пока не стемнело, вернуться домой.
Но дома нет. Он разрушен под корень временем, изменившимся сознанием и накопившейся болью.
Нам нужно строить новый — что, как правило, воспринимается невозможным исходом для всех участников драмы. Второе Я всегда просит меня вспомнить о сложности позиции моих попутчиков: кому-то больно выносить уязвимость, кто-то раним к сумбурному ходу общения, кто-то просто устал и бессилен. Второе Я напоминает, что мне физически известна вся эта сумма причин — она давно мной познана, но не узнана в смысле принятия.
И тогда перед первым Я остаётся выбор: узнать и смириться, что мы ещё долго будем кружить возле обломков прежней близости, или, наконец — что чаще всего вернее — отпустить.
Отпустить, уйти — это решение часто куда более милосердное, чем упрямое "быть рядом". Если другому невозможно выносить нашу близость — никто не имеет права заставлять его верить, что это не так. Уйти, замолчать — иногда означает понять и простить этой невозможности весь объём подаренных ею страданий.
Только вот я не умею так уходить. Я всё ещё сопротивляюсь мудрости своего второго Я, как упрямый ребёнок.
Каждый раз, когда я вдруг обнаруживаю себя среди друзей невероятно счастливой, вдохновлённой их присутствием и исполненной благодарности, в голове откуда ни возьмись раздается странный голос бесстрастного наблюдателя: «Наконец дружба стала обитаемым понятием, но это ещё не конец».
Об этом голосе пишет Юнг в своей последней книге — человек, который неплохо разбирался в архитектуре человеческой души. Дело в том, что в нашем сердце умещается очень конкретное Я — двадцатитрёхлетняя Настя, которая живёт в Киеве со своими переживаниями, и другое Я — взрослое, непостижимое, знающее все тайны мироздания и все правильные ответы.
Когда мы обижены, первое Я вопит от боли с той безудержностью, которая свойственна всем смертным. А второе замечает ему — довольно сухо, надо сказать — что оно само приносит другим боль, что боль эта не безгранична и отчасти иллюзорна.
Все люди обладают этим внутренним советником, но не все прибегают к его услугам. Порою мы слишком поспешно игнорируем его замечания — они кажутся нам неуместными во время драмы.
Так вот, когда над миром дружбы звучит его гулкий, пронзительный тон — всё пространство сужается до конкретной точки и случается маленькая или большая катастрофа. Друзья обижаются, уходят, вдруг проявляют себя совершенно неожиданным образом и становятся асимметричными нашей общей истории.
Этот укол инаковости, радикального шага вовне наших общих построений — в моём опыте самый болезненный. Я не умею выносить расставаний, обидных слов и многозначительного молчания. Мне каждый раз хочется всё вернуть назад — уболтать и себя, и друга, что мы просто заблудились в тумане недоразумений, но всё-таки можем, пока не стемнело, вернуться домой.
Но дома нет. Он разрушен под корень временем, изменившимся сознанием и накопившейся болью.
Нам нужно строить новый — что, как правило, воспринимается невозможным исходом для всех участников драмы. Второе Я всегда просит меня вспомнить о сложности позиции моих попутчиков: кому-то больно выносить уязвимость, кто-то раним к сумбурному ходу общения, кто-то просто устал и бессилен. Второе Я напоминает, что мне физически известна вся эта сумма причин — она давно мной познана, но не узнана в смысле принятия.
И тогда перед первым Я остаётся выбор: узнать и смириться, что мы ещё долго будем кружить возле обломков прежней близости, или, наконец — что чаще всего вернее — отпустить.
Отпустить, уйти — это решение часто куда более милосердное, чем упрямое "быть рядом". Если другому невозможно выносить нашу близость — никто не имеет права заставлять его верить, что это не так. Уйти, замолчать — иногда означает понять и простить этой невозможности весь объём подаренных ею страданий.
Только вот я не умею так уходить. Я всё ещё сопротивляюсь мудрости своего второго Я, как упрямый ребёнок.
Лето
Не зная, кого поджидали — того, кто уйдёт, или голос «постой» напоследок.
Равнодушный вокзал ждёт не поезд — движенье.
Мы сторожили тепла приближенье.
Пришло не оно.
Не беда, не бедлам
— красота подошла к нам,
как гостья должна, неспеша.
А за ней сказал свет не нам, но про нас.
Не учтя, как всегда, в выражениях
— нужен ли.
#отсебятина
Не зная, кого поджидали — того, кто уйдёт, или голос «постой» напоследок.
Равнодушный вокзал ждёт не поезд — движенье.
Мы сторожили тепла приближенье.
Пришло не оно.
Не беда, не бедлам
— красота подошла к нам,
как гостья должна, неспеша.
А за ней сказал свет не нам, но про нас.
Не учтя, как всегда, в выражениях
— нужен ли.
#отсебятина
О даре курса и превратностях вдохновения
Недавно мой друг Андрей доверил мне огромное дело: курс лекций от Раскина до инклингов. Дар, прямо скажем, из разряда тех, что заставляют одновременно ликовать и паниковать.
"Ну что за щедрость вообще?" — подумала я счастливо, тут же вообразив, как много можно рассказать и сделать: вспомнить все средневековые гимны, разобрать фрески, посмеяться над инфантильностью романтиков, понять природу мечты и глупости заодно. А ещё печь кексы, как Бильбо, и всех угощать — ведь нельзя же говорить об инклингах без соответствующей атмосферы.
В общем, в какой-то момент мои мечты отправились кружить хоровод уже без моего участия, набирая обороты, как карусель с заевшим механизмом.
А я, отойдя на безопасное расстояние от этого головокружительного зрелища, села и стала думать, как всё это сделать и никого из танцующих не предать в процессе.
Логика упрямо твердила, что никак — слишком много материала, слишком мало времени, слишком высокие ставки. Сердце просило всё-таки найти выход — оно вообще большой оптимист в вопросах невозможного. Я пообещала обоим их слушаться и отправилась спать, что в таких случаях единственное разумное решение.
Но каждый день после начала происходить фантастика — та самая.
В разговорах с Надеждой (очень конкретным воплощением этой добродетели в лице моей подруги) мы внезапно открыли суть эстетики — не как украшательства, а как способа видеть мир. Между делом другая моя подруга Анна обнаружила связь веры и жажды к созиданию, которая раньше ускользала от внимания. В беседах с мамой докопались до необходимости красоты в строгости обыденности и рутины. Ну и нашли с Кингсли вменяемый регистр общения с природой — что для городского жителя задача не из лёгких.
Собеседников и открытий стало так много, что я очень боялась что-то забыть или упустить — классическая тревога человека, на которого вдруг обрушилось изобилие.
Вообще, как удивительно это работает — замечали ли вы тоже? Стоит тебе по-настоящему задаться целью, как весь мир стремится помочь — от утреннего радио до света звёзд. Всюду неиссякаемость подсказок, откровений и слёз. Всюду истина, которая раньше пряталась за углом повседневности.
Ну вот. А теперь я думаю: может, так было всегда?
Недавно мой друг Андрей доверил мне огромное дело: курс лекций от Раскина до инклингов. Дар, прямо скажем, из разряда тех, что заставляют одновременно ликовать и паниковать.
"Ну что за щедрость вообще?" — подумала я счастливо, тут же вообразив, как много можно рассказать и сделать: вспомнить все средневековые гимны, разобрать фрески, посмеяться над инфантильностью романтиков, понять природу мечты и глупости заодно. А ещё печь кексы, как Бильбо, и всех угощать — ведь нельзя же говорить об инклингах без соответствующей атмосферы.
В общем, в какой-то момент мои мечты отправились кружить хоровод уже без моего участия, набирая обороты, как карусель с заевшим механизмом.
А я, отойдя на безопасное расстояние от этого головокружительного зрелища, села и стала думать, как всё это сделать и никого из танцующих не предать в процессе.
Логика упрямо твердила, что никак — слишком много материала, слишком мало времени, слишком высокие ставки. Сердце просило всё-таки найти выход — оно вообще большой оптимист в вопросах невозможного. Я пообещала обоим их слушаться и отправилась спать, что в таких случаях единственное разумное решение.
Но каждый день после начала происходить фантастика — та самая.
В разговорах с Надеждой (очень конкретным воплощением этой добродетели в лице моей подруги) мы внезапно открыли суть эстетики — не как украшательства, а как способа видеть мир. Между делом другая моя подруга Анна обнаружила связь веры и жажды к созиданию, которая раньше ускользала от внимания. В беседах с мамой докопались до необходимости красоты в строгости обыденности и рутины. Ну и нашли с Кингсли вменяемый регистр общения с природой — что для городского жителя задача не из лёгких.
Собеседников и открытий стало так много, что я очень боялась что-то забыть или упустить — классическая тревога человека, на которого вдруг обрушилось изобилие.
Вообще, как удивительно это работает — замечали ли вы тоже? Стоит тебе по-настоящему задаться целью, как весь мир стремится помочь — от утреннего радио до света звёзд. Всюду неиссякаемость подсказок, откровений и слёз. Всюду истина, которая раньше пряталась за углом повседневности.
Ну вот. А теперь я думаю: может, так было всегда?
24 мая
Новый день —
не пришёл,
а спрятался.
Город дышит —
как раненый —
через раз.
Сон ушёл
в дыру на матрасе,
Надежда
сидит на ступеньках
без глаз.
Танго смерти —
без скрипки,
без нот.
Свет —
тонким бинтом
по раненой коже,
едва удержится.
Новый день —
босиком,
крадётся
в окно,
где в стекле
отражаются
мёртвые.
#отсебятина
Новый день —
не пришёл,
а спрятался.
Город дышит —
как раненый —
через раз.
Сон ушёл
в дыру на матрасе,
Надежда
сидит на ступеньках
без глаз.
Танго смерти —
без скрипки,
без нот.
Свет —
тонким бинтом
по раненой коже,
едва удержится.
Новый день —
босиком,
крадётся
в окно,
где в стекле
отражаются
мёртвые.
#отсебятина
Пусть пространство без стен уже станет домом,
что задуман был Богом не вскользь — а всерьёз,
руками зодчих земных и
незримых,
нам незнакомых —
лишь потому, что творили они не кров,
не укрытие форм,
не пристанище тел,
но жилище дыханью,
строй вещий —
прекрасней,
причудливей
облаков.
#отсебятина
что задуман был Богом не вскользь — а всерьёз,
руками зодчих земных и
незримых,
нам незнакомых —
лишь потому, что творили они не кров,
не укрытие форм,
не пристанище тел,
но жилище дыханью,
строй вещий —
прекрасней,
причудливей
облаков.
#отсебятина
Погоде быть
Небо — как лоб после снов,
жаркое. Ни облачка, ни повода.
Земля — горячее:
в ней меньше сомнений и больше
времени.
Мне — двадцать четыре.
Свежесть, как выдох в лицо.
Сколько прошло —
не сосчитать без ошибок.
Сколько грядёт —
тем более.
Год впереди —
как загнутый угол в романе,
который ты вроде читаешь,
а вроде — живёшь.
Ветер таскает за нитки:
бельевые верёвки
натянуты между днями.
Прищепки —
ржавые пальцы воспоминаний.
Бывало чудно.
Будет — чудней.
Это известно по паузам.
Что ещё у времени есть
такого,
чего не принимаю в расчёт,
всё крутя головой
между правым и левым,
словно ищу поворот?
Что ещё не во мне,
но дышит со мной наравне?
Что волнует сильнее развязки —
той, где финал
не спасение,
а, скажем,
прыжок.
Или просто обман
словесный,
в котором никто
не решает,
как жить,
до конца и сам.
#отсебятина
Небо — как лоб после снов,
жаркое. Ни облачка, ни повода.
Земля — горячее:
в ней меньше сомнений и больше
времени.
Мне — двадцать четыре.
Свежесть, как выдох в лицо.
Сколько прошло —
не сосчитать без ошибок.
Сколько грядёт —
тем более.
Год впереди —
как загнутый угол в романе,
который ты вроде читаешь,
а вроде — живёшь.
Ветер таскает за нитки:
бельевые верёвки
натянуты между днями.
Прищепки —
ржавые пальцы воспоминаний.
Бывало чудно.
Будет — чудней.
Это известно по паузам.
Что ещё у времени есть
такого,
чего не принимаю в расчёт,
всё крутя головой
между правым и левым,
словно ищу поворот?
Что ещё не во мне,
но дышит со мной наравне?
Что волнует сильнее развязки —
той, где финал
не спасение,
а, скажем,
прыжок.
Или просто обман
словесный,
в котором никто
не решает,
как жить,
до конца и сам.
#отсебятина
Вырастать в небо
Слёзы — удивительное свидетельство присутствия в человеческой конструкции чего-то помимо материи, при том что сами они слишком конкретно материальны. Парадокс, достойный внимания философов, если бы те не были так заняты более серьёзными вопросами.
Люди плачут о разном: о радости, о любви, о боли, о неудачах, от усталости и бессилия. Весь этот спектр — свидетельство невероятной, неосязаемой обращённости человека вовне себя. Мы — существа, которые буквально вытекают за собственные границы.
Мы плачем нехотя и охотно, но всегда до конца не знаем, что именно станет причиной наших слёз. Ведь если вдуматься, самозамкнутая целостность не простирается вне себя — она непоколебима и упрямо однообразна, как хорошо отлаженный механизм.
А вот мы — нет. Потому что мы совсем не такие. Мы — протекающие сосуды, и в этом наша странная честь.
Плакать — значит быть движимым не только устройством собственного сердца, но и чем-то таким, что способно охватить его волю.
Именно охватить или даже схватить — как схватывает внезапная мысль или воспоминание. Плакать ведь не заставишь — это неожиданно и довольно часто не сходится с нашими собственными планами на день.
К чему это я? Да так, чтобы снова не забыть простую истину: человечность — это задача и путь вовне из себя, туда, где механизм "решил-сделал" теряет свою актуальность. Туда, где мы становимся больше себя — не по собственному желанию, а по какому-то более высокому призыву.
И слёзы — наш компас в этом путешествии за пределы собственных границ.
Слёзы — удивительное свидетельство присутствия в человеческой конструкции чего-то помимо материи, при том что сами они слишком конкретно материальны. Парадокс, достойный внимания философов, если бы те не были так заняты более серьёзными вопросами.
Люди плачут о разном: о радости, о любви, о боли, о неудачах, от усталости и бессилия. Весь этот спектр — свидетельство невероятной, неосязаемой обращённости человека вовне себя. Мы — существа, которые буквально вытекают за собственные границы.
Мы плачем нехотя и охотно, но всегда до конца не знаем, что именно станет причиной наших слёз. Ведь если вдуматься, самозамкнутая целостность не простирается вне себя — она непоколебима и упрямо однообразна, как хорошо отлаженный механизм.
А вот мы — нет. Потому что мы совсем не такие. Мы — протекающие сосуды, и в этом наша странная честь.
Плакать — значит быть движимым не только устройством собственного сердца, но и чем-то таким, что способно охватить его волю.
Именно охватить или даже схватить — как схватывает внезапная мысль или воспоминание. Плакать ведь не заставишь — это неожиданно и довольно часто не сходится с нашими собственными планами на день.
К чему это я? Да так, чтобы снова не забыть простую истину: человечность — это задача и путь вовне из себя, туда, где механизм "решил-сделал" теряет свою актуальность. Туда, где мы становимся больше себя — не по собственному желанию, а по какому-то более высокому призыву.
И слёзы — наш компас в этом путешествии за пределы собственных границ.
Ни кусочка от ответа
(Как же это все выходит?)
И откуда эта радость,
Что внутри живёт?
Эта странность - вдруг подпрыгнуть,
Будто что-то происходит,
И упасть, но знать, что это Всё не пропадёт.
В тонких нитях удивленья
Не запутаться, как прежде,
И нести не наважденье,
А простую весть:
Что-то главное такое,
О котором знают дети,
Было, будет,
есть.
#отсебятина
(Как же это все выходит?)
И откуда эта радость,
Что внутри живёт?
Эта странность - вдруг подпрыгнуть,
Будто что-то происходит,
И упасть, но знать, что это Всё не пропадёт.
В тонких нитях удивленья
Не запутаться, как прежде,
И нести не наважденье,
А простую весть:
Что-то главное такое,
О котором знают дети,
Было, будет,
есть.
#отсебятина
Ночь. Не прогляд.
Рядом — не город, а звук.
Свет — как отказ от рассвета,
в новостях — круг по кругу:
взорвано, выбито, выжили.
Сказано — будто прожито.
Кто-то лежит, кто-то пишет.
Гвоздь — в теле. Ржавчина — в воздухе.
Имя не дышит.
Это не боль. Это — пауза
между ударами связи.
Слово не долетает
до тех, кто сидит в креслах
с видом на глобус.
У зла — нет лица.
Но привычки есть.
Приходит, как техник:
выключить небо, выдернуть сон,
проверить контакты в сердце.
Я всё ещё помню дом
без дыма, без кода тревоги.
Скорее всего, это ложь.
Но ведь тело дрожит — не зря.
Значит, где-то все это — было.
#отсебятина
Рядом — не город, а звук.
Свет — как отказ от рассвета,
в новостях — круг по кругу:
взорвано, выбито, выжили.
Сказано — будто прожито.
Кто-то лежит, кто-то пишет.
Гвоздь — в теле. Ржавчина — в воздухе.
Имя не дышит.
Это не боль. Это — пауза
между ударами связи.
Слово не долетает
до тех, кто сидит в креслах
с видом на глобус.
У зла — нет лица.
Но привычки есть.
Приходит, как техник:
выключить небо, выдернуть сон,
проверить контакты в сердце.
Я всё ещё помню дом
без дыма, без кода тревоги.
Скорее всего, это ложь.
Но ведь тело дрожит — не зря.
Значит, где-то все это — было.
#отсебятина
О словах и бессловесности
Я опять пишу слишком сумбурно и дотошно, но чего только не сделаешь, чтобы отложить работу. И почему она всегда становится поперёк самых важных переживаний? Вопрос риторический, но от этого не менее досадный.
Мне раньше казалось, что слова всесильны — что они удерживают в себе всё мироздание в момент звучания, что они суть и быль одновременно.
Эта особая пытка, приходящая к нам по ночам в этом месяце с безумной настойчивостью, заставляет усомниться в могуществе слова. Слова вдруг оказываются такими беспомощными, что хочется их пожалеть.
Когда среди ночи кто-то очень родной пишет: "Как ты?" — или ты сам отправляешь этот вопрос с защемлённым сердцем — мы все слишком хорошо понимаем, что любое слово из ответа передаёт лишь десятую часть правды.
"В порядке", "жив", "да ничего, терпимо", "нормально, но громковато" — эти вечные герои наших диалогов существуют там по благословению нашего бессилия. Что тут ещё скажешь, в самом деле?
Мы обзавелись привычкой перекидываться матами. Мне это странным образом нравится. Если задуматься, этот особый регистр речи довольно спонтанен и хаотичен. Мат не означает ничего конкретного — и потому интенсивность его значения возрастает до небес.
Вот парадокс: бессмыслица стала нашим единственным убежищем. Всё, что претендует на смысл, оказывается слишком узким, слишком самонадеянным, чтобы вместить то, что не имеет смысла, но обладает огромным значением.
Тьма — это отсутствие света, не более того. В новостях недавно написали, что дым после взрывов закрыл рассвет. Но рассвет-то был! Его просто не было видно.
Удерживать в голове все эту выволочное обрюзглое и ужасно пафосное скотство помогают только ругательства. Да и то сомнительно, что это ругательства — учитывая их особую воздушность и священную беспорядочность.
Я опять пишу слишком сумбурно и дотошно, но чего только не сделаешь, чтобы отложить работу. И почему она всегда становится поперёк самых важных переживаний? Вопрос риторический, но от этого не менее досадный.
Мне раньше казалось, что слова всесильны — что они удерживают в себе всё мироздание в момент звучания, что они суть и быль одновременно.
Эта особая пытка, приходящая к нам по ночам в этом месяце с безумной настойчивостью, заставляет усомниться в могуществе слова. Слова вдруг оказываются такими беспомощными, что хочется их пожалеть.
Когда среди ночи кто-то очень родной пишет: "Как ты?" — или ты сам отправляешь этот вопрос с защемлённым сердцем — мы все слишком хорошо понимаем, что любое слово из ответа передаёт лишь десятую часть правды.
"В порядке", "жив", "да ничего, терпимо", "нормально, но громковато" — эти вечные герои наших диалогов существуют там по благословению нашего бессилия. Что тут ещё скажешь, в самом деле?
Мы обзавелись привычкой перекидываться матами. Мне это странным образом нравится. Если задуматься, этот особый регистр речи довольно спонтанен и хаотичен. Мат не означает ничего конкретного — и потому интенсивность его значения возрастает до небес.
Вот парадокс: бессмыслица стала нашим единственным убежищем. Всё, что претендует на смысл, оказывается слишком узким, слишком самонадеянным, чтобы вместить то, что не имеет смысла, но обладает огромным значением.
Тьма — это отсутствие света, не более того. В новостях недавно написали, что дым после взрывов закрыл рассвет. Но рассвет-то был! Его просто не было видно.
Удерживать в голове все эту выволочное обрюзглое и ужасно пафосное скотство помогают только ругательства. Да и то сомнительно, что это ругательства — учитывая их особую воздушность и священную беспорядочность.