Неформальный городской сленг обычно считается измерением свободы, пространством разговорного языка, в котором возможно существование явлений и понятий, не подвластных официозу и семиотике репрессивных структур. Но в тексте Улунова он становится средством контроля и работает прежде всего на опознавательную систему «свой-чужой», навязывает выученную беспомощность, фиксирует говорящего в замкнутом пространстве провинциального застоя. Показательно первое же слово в «Калужском словаре»: дети травят друг друга тем, что посылают «на Бушмановку», в психбольницу, другими словами, рисуют словесную границу нормы, за которой ты уже не человек, и с тобой можно делать что угодно – страх оказаться за этой границей становится инструментом власти, проникающей на уровень низовых взаимоотношений.
По схожей схеме элементы внутреннего сленга образуются и в других регионах: например, в Самаре каждого, кто хоть как-то отклоняется от привычного поведения, посылают «на Нагорную» (где стоит аварийное здание психбольницы, построенное ещё в 19 веке). Да и вообще архетипы неформального городского фольклора очень узнаваемы и повторяются из города в город: среди них обязательно есть страшные топонимы, заброшенные районы, а также глаголы, означающие бесцельное передвижение по этим гиблым местам, способы убить время. В каждом регионе есть своё название для жестоких детских игр, скорее напоминающих пытки или обряды инициации в сектах – сам этот ряд, который можно продолжать бесконечно, намекает, что никакой свободы в региональном тексте нет, он не менее репрессивен, чем официоз, и проникает в говорящего изнутри, связывает персональную идентичность с образом места.
Второе парадоксальное свойство неформального городского сленга, проявляющее себя в тексте Улунова — его бесполезность для изучения локального культурного кода. Автор сам нехило так намекает, что «никакой логики за названиями не стоит»: определения и пояснения в «Калужском словаре» лишь поначалу притворяются логичными (и задают фрейм документальности, оптику для восприятия текста), но неминуемо уходят в абсурд и потому получаются предельно честными. Нет никакого особого кода, а есть лишь очередные «скрепы» (бей своих, чтоб чужие боялись, кайфуй пока можешь, но не зарывайся и т.п.), прикрытые местной экзотикой, деталями, которые якобы задают какую-то уникальность, но по существу ничего не меняют в депрессивной картине «места отравленного, поражённого». Калуга в тексте Улунова предстаёт саморазрушающимся пространством, перевёрнутым миром, в котором «потушить пожар» означает «затоптать насмерть», а потеря «контакта со своими системами обеспечения» – основным способом выживания. И выхода у обитателей «Калужского словаря» всего два: или полная ассимиляция с ландшафтом, когда твоё лицо «становится экраном / для знака зодиака или отметки в паспорте», или уход в экзистенциальное головокружение, внебытие, полёт на «Апполоне-13» за пределы досягаемости языка. В то же время, как показывает концовка, в этом головокружении возможно своеобразное спасение от страха.
Неформальный городской сленг обычно считается измерением свободы, пространством разговорного языка, в котором возможно существование явлений и понятий, не подвластных официозу и семиотике репрессивных структур. Но в тексте Улунова он становится средством контроля и работает прежде всего на опознавательную систему «свой-чужой», навязывает выученную беспомощность, фиксирует говорящего в замкнутом пространстве провинциального застоя. Показательно первое же слово в «Калужском словаре»: дети травят друг друга тем, что посылают «на Бушмановку», в психбольницу, другими словами, рисуют словесную границу нормы, за которой ты уже не человек, и с тобой можно делать что угодно – страх оказаться за этой границей становится инструментом власти, проникающей на уровень низовых взаимоотношений.
По схожей схеме элементы внутреннего сленга образуются и в других регионах: например, в Самаре каждого, кто хоть как-то отклоняется от привычного поведения, посылают «на Нагорную» (где стоит аварийное здание психбольницы, построенное ещё в 19 веке). Да и вообще архетипы неформального городского фольклора очень узнаваемы и повторяются из города в город: среди них обязательно есть страшные топонимы, заброшенные районы, а также глаголы, означающие бесцельное передвижение по этим гиблым местам, способы убить время. В каждом регионе есть своё название для жестоких детских игр, скорее напоминающих пытки или обряды инициации в сектах – сам этот ряд, который можно продолжать бесконечно, намекает, что никакой свободы в региональном тексте нет, он не менее репрессивен, чем официоз, и проникает в говорящего изнутри, связывает персональную идентичность с образом места.
Второе парадоксальное свойство неформального городского сленга, проявляющее себя в тексте Улунова — его бесполезность для изучения локального культурного кода. Автор сам нехило так намекает, что «никакой логики за названиями не стоит»: определения и пояснения в «Калужском словаре» лишь поначалу притворяются логичными (и задают фрейм документальности, оптику для восприятия текста), но неминуемо уходят в абсурд и потому получаются предельно честными. Нет никакого особого кода, а есть лишь очередные «скрепы» (бей своих, чтоб чужие боялись, кайфуй пока можешь, но не зарывайся и т.п.), прикрытые местной экзотикой, деталями, которые якобы задают какую-то уникальность, но по существу ничего не меняют в депрессивной картине «места отравленного, поражённого». Калуга в тексте Улунова предстаёт саморазрушающимся пространством, перевёрнутым миром, в котором «потушить пожар» означает «затоптать насмерть», а потеря «контакта со своими системами обеспечения» – основным способом выживания. И выхода у обитателей «Калужского словаря» всего два: или полная ассимиляция с ландшафтом, когда твоё лицо «становится экраном / для знака зодиака или отметки в паспорте», или уход в экзистенциальное головокружение, внебытие, полёт на «Апполоне-13» за пределы досягаемости языка. В то же время, как показывает концовка, в этом головокружении возможно своеобразное спасение от страха.
#комментарий_Максима_Алпатова
BY Метажурнал
Warning: Undefined variable $i in /var/www/group-telegram/post.php on line 260
But Telegram says people want to keep their chat history when they get a new phone, and they like having a data backup that will sync their chats across multiple devices. And that is why they let people choose whether they want their messages to be encrypted or not. When not turned on, though, chats are stored on Telegram's services, which are scattered throughout the world. But it has "disclosed 0 bytes of user data to third parties, including governments," Telegram states on its website. 'Wild West' Russians and Ukrainians are both prolific users of Telegram. They rely on the app for channels that act as newsfeeds, group chats (both public and private), and one-to-one communication. Since the Russian invasion of Ukraine, Telegram has remained an important lifeline for both Russians and Ukrainians, as a way of staying aware of the latest news and keeping in touch with loved ones. He adds: "Telegram has become my primary news source." WhatsApp, a rival messaging platform, introduced some measures to counter disinformation when Covid-19 was first sweeping the world.
from es