Александра Коллстрем
О ЯЗЫКЕ
Они проникли мне в голову,
Ухватив за язык.
Они сжимали пальцы на нем так медленно, что я не заметила
Как
Словосочетания перестали строиться привычным
Родным
Честным
Способом.
Кульбит — вместо:
«То жена моя, Сашка»
Вылетает:
«Мой партнер»
Вылетает:
«После произошедшего»
Вылетает:
«В наше время»
Вылетает из головы время, когда слова
Свободно
Рождались на моем языке
И свободно летели с него дальше
В оковы взят язык
Но не взять им в оковы мой разум
Пусть язык и первая его ступень
Они проникли мне в голову,
Ухватив за язык
Но язык — не самая сильная мышца
В нашем теле
Самая сильная — жевательная
Которой я отгрызаю
Руку
Проникшую ко мне в голову
Которой я выгрызаю
Свою свободу
Свою мысль
Свою правду.
Источник: ROAR #18
#выбор_Людмилы_Казарян
О ЯЗЫКЕ
Они проникли мне в голову,
Ухватив за язык.
Они сжимали пальцы на нем так медленно, что я не заметила
Как
Словосочетания перестали строиться привычным
Родным
Честным
Способом.
Кульбит — вместо:
«То жена моя, Сашка»
Вылетает:
«Мой партнер»
Вылетает:
«После произошедшего»
Вылетает:
«В наше время»
Вылетает из головы время, когда слова
Свободно
Рождались на моем языке
И свободно летели с него дальше
В оковы взят язык
Но не взять им в оковы мой разум
Пусть язык и первая его ступень
Они проникли мне в голову,
Ухватив за язык
Но язык — не самая сильная мышца
В нашем теле
Самая сильная — жевательная
Которой я отгрызаю
Руку
Проникшую ко мне в голову
Которой я выгрызаю
Свою свободу
Свою мысль
Свою правду.
Источник: ROAR #18
#выбор_Людмилы_Казарян
Александра Коллстрем оживляет и сближает два значения слова "язык", но этим не ограничивается. Язык представлен в этом тексте не только как средство коммуникации/автокоммуникации, но и как часть идентичности: подмена языка становится покушением на личность его носителя. Так харьковчанин Андрей Краснящих говорит об отказе отдать свой язык, поскольку владеет им лучше, чем желающие этот язык присвоить и сделать оправданием войны: "Не выгнал меня Путин из Харькова, не выгонит и из языка. Ни Харьков, ни язык не его." Лирический субъект А. Коллстрем овеществляет язык, представляя живым органом, а насилие над языком - сжимающей его чужой рукой. Поэтому можно перегрызть руку насильника зубами - и освободиться.
#комментарий_Людмилы_Казарян
#комментарий_Людмилы_Казарян
Метажурнал
Кирилл Вакуловский * * * как часто моя бабушка думает о смерти? я даю иногда ей книги почитать какие после Голоса в темноте Секигути Рёко она сказала матери «Ты вообще знаешь Что он читает? Там всегда смерть…
Начну с предуведомления: книгу Сегикути Рёко «Голос в темноте» я не читал. Несмотря на это, интертекст в стихотворении Кирилла Вакуловского не кажется для меня потерянным. Во-первых, все мы приблизительно знаем, что издает Ad Marginem. Во-вторых, с точки зрения незнакомого с книгой человека, я воспринимаю её не как конкретное произведение, а как означающее для облюбованного поэт:ками сегмента интеллектуальной литературы. В-третьих, я знаком с не менее важной для гуманитариев всех мастей работой — «Искусством рассуждать о книгах, которые вы не читали» Пьера Байяра.
В отличие от меня, лирическая бабушка героя стихотворения о ней не знает — и потому не рассуждает о «Голосе в темноте» шаблонными фразами (например, не называет текст«коллажом», «открыткой» или «фотографией»), без которых невозможно представить ни один серьезный разговор о серьезной литературе. Этим, помимо других подмеченных коллежанкой достоинств, стихотворение Вакуловского и показалось мне ценным: оно учит, как снова научиться говорить о сложном живым языком, а ещё показывает, что этому филолог:иням стоит поучиться у вполне приземленных людей. Короче говоря, при помощи простых приемов высвобождает культуру из оков высоколобого пафоса, а интеллектуальные книги — из лап интеллектуалов и книжников.
#комментарий_Максима_Хатова
В отличие от меня, лирическая бабушка героя стихотворения о ней не знает — и потому не рассуждает о «Голосе в темноте» шаблонными фразами (например, не называет текст«коллажом», «открыткой» или «фотографией»), без которых невозможно представить ни один серьезный разговор о серьезной литературе. Этим, помимо других подмеченных коллежанкой достоинств, стихотворение Вакуловского и показалось мне ценным: оно учит, как снова научиться говорить о сложном живым языком, а ещё показывает, что этому филолог:иням стоит поучиться у вполне приземленных людей. Короче говоря, при помощи простых приемов высвобождает культуру из оков высоколобого пафоса, а интеллектуальные книги — из лап интеллектуалов и книжников.
#комментарий_Максима_Хатова
К этому стихотворению.
Рёко Секигути — японская писательница, живущая во Франции, — в «Голосе в темноте» соединяет два способа восприятия смерти. С одной стороны, японскую традицию, где уход из жизни — не конец, а переход в иную форму существования (достаточно вспомнить дзэнские коаны или «Манъёсю», где смерть часто описывается как смена состояний). С другой — французскую философию времени, в которой прошлое не исчезает, а вплетается в вечное настоящее. Барт называл это «эффектом реальности».
Бабушка, читая Секигути, сталкивается с парадоксом: смерть здесь не трагедия, а часть непрерывного потока. Не «конец», а просто событие, мимо которого проходит время. И это, кажется, её тревожит. Потому что в её мире смерть — это всё-таки провал, дыра в ткани бытия. А у Секигути — просто другая строфа в том же тексте. Мать смеётся, передавая её слова, потому что такой взгляд кажется ей абсурдным: как можно вообще воспринимать смерть так спокойно, в перспективе сравнительного литературоведения и домашней социологии? Но смех — тоже защита. Ведь если жизнь — всего лишь «иногда», то, может быть, и смерть — не такая уж драма? Театр абсурда превращается в мистериальный театр.
Вакуловский фиксирует этот конфликт интерпретаций без окончательной фиксации позиций. Он просто создает такое настоящее время глубокого сочувствия, которое должно оказаться сильнее настоящего времени у Рёко Секигути. Не больше, не меньше. #комментарий_Александра_Маркова
Рёко Секигути — японская писательница, живущая во Франции, — в «Голосе в темноте» соединяет два способа восприятия смерти. С одной стороны, японскую традицию, где уход из жизни — не конец, а переход в иную форму существования (достаточно вспомнить дзэнские коаны или «Манъёсю», где смерть часто описывается как смена состояний). С другой — французскую философию времени, в которой прошлое не исчезает, а вплетается в вечное настоящее. Барт называл это «эффектом реальности».
Бабушка, читая Секигути, сталкивается с парадоксом: смерть здесь не трагедия, а часть непрерывного потока. Не «конец», а просто событие, мимо которого проходит время. И это, кажется, её тревожит. Потому что в её мире смерть — это всё-таки провал, дыра в ткани бытия. А у Секигути — просто другая строфа в том же тексте. Мать смеётся, передавая её слова, потому что такой взгляд кажется ей абсурдным: как можно вообще воспринимать смерть так спокойно, в перспективе сравнительного литературоведения и домашней социологии? Но смех — тоже защита. Ведь если жизнь — всего лишь «иногда», то, может быть, и смерть — не такая уж драма? Театр абсурда превращается в мистериальный театр.
Вакуловский фиксирует этот конфликт интерпретаций без окончательной фиксации позиций. Он просто создает такое настоящее время глубокого сочувствия, которое должно оказаться сильнее настоящего времени у Рёко Секигути. Не больше, не меньше. #комментарий_Александра_Маркова
Telegram
Метажурнал
Кирилл Вакуловский
* * *
как часто моя бабушка думает о смерти?
я даю иногда ей книги почитать какие
после Голоса в темноте Секигути Рёко
она сказала матери
«Ты вообще знаешь
Что он читает?
Там всегда смерть…
* * *
как часто моя бабушка думает о смерти?
я даю иногда ей книги почитать какие
после Голоса в темноте Секигути Рёко
она сказала матери
«Ты вообще знаешь
Что он читает?
Там всегда смерть…
Дайджест новостей поэзии
Александр Чанцев стал лауреатом "Неистового Виссариона".
Кирилл Медведев тоже высказался о ситуации вокруг премии "Дар".
Юра Борисов сыграет в фильме A24 о поэте Денисе Новикове, который в Москве 1990-х влюбляется в британскую студентку. Снимет это кино актриса Эмили Мортимер, известная как адресат поэтического цикла Новикова "К Эмили Мортимер".
Много новостей о новых изданиях. В "Эксмо" скоро выйдет книга стихотворений Милорада Павича в переводе Анны Ростокиной, а во Free Poetry - Анна Гальберштадт. Тем временем, "Носорог" открыл предзаказ на книгу Лин Хеджинян "Охота. Краткий русский роман", а НЛО - на сборник рассказов Оксаны Васякиной. Также выложена книга тг-заметок Бориса Кутенкова, сразу в pdf.
Еще три поэтические новинки мая: Богдан Агрис, Жюльен Воканс и Бенедикт Лившиц.
"Легкая кавалерия" решила подвизаться в жанре разборов отдельных стихотворений. Как говорится, не прошло и 6 лет с основания Метажурнала. Стихи, правда, выбраны довольно скучные.
Вышел второй номер журнал "Атма" с Гандлевским, Сваровским, Цветковым, Месяцем, Сопровским, Сенчиным, Харченко и другими , правда, есть вопросы к оригинальности публикаций, к тому же некоторые авторы успели помереть.
Подкаст Анны Красильщик с Сергеем Гандлевским.
Лев Оборин - о "Сказке" Владимира Сорокина - за пейволлом.
Фигурант «Маяковского дела» поэт Егор Штовба нуждается в медицинской помощи.
Что-то упустили? Напишите в комментариях.
#дайджест_новостей_поэзии
Александр Чанцев стал лауреатом "Неистового Виссариона".
Кирилл Медведев тоже высказался о ситуации вокруг премии "Дар".
Юра Борисов сыграет в фильме A24 о поэте Денисе Новикове, который в Москве 1990-х влюбляется в британскую студентку. Снимет это кино актриса Эмили Мортимер, известная как адресат поэтического цикла Новикова "К Эмили Мортимер".
Много новостей о новых изданиях. В "Эксмо" скоро выйдет книга стихотворений Милорада Павича в переводе Анны Ростокиной, а во Free Poetry - Анна Гальберштадт. Тем временем, "Носорог" открыл предзаказ на книгу Лин Хеджинян "Охота. Краткий русский роман", а НЛО - на сборник рассказов Оксаны Васякиной. Также выложена книга тг-заметок Бориса Кутенкова, сразу в pdf.
Еще три поэтические новинки мая: Богдан Агрис, Жюльен Воканс и Бенедикт Лившиц.
"Легкая кавалерия" решила подвизаться в жанре разборов отдельных стихотворений. Как говорится, не прошло и 6 лет с основания Метажурнала. Стихи, правда, выбраны довольно скучные.
Вышел второй номер журнал "Атма" с Гандлевским, Сваровским, Цветковым, Месяцем, Сопровским, Сенчиным, Харченко и другими , правда, есть вопросы к оригинальности публикаций, к тому же некоторые авторы успели помереть.
Подкаст Анны Красильщик с Сергеем Гандлевским.
Лев Оборин - о "Сказке" Владимира Сорокина - за пейволлом.
Фигурант «Маяковского дела» поэт Егор Штовба нуждается в медицинской помощи.
Что-то упустили? Напишите в комментариях.
#дайджест_новостей_поэзии
Forwarded from Alexander Markov
Ника Третьяк
01.06.2025 [из цикла «Дневник»]
есть дети, которые не понарошку,
а в самом деле перестают расти —
в неожиданный момент:
на взлёте качелей, в падении
с велосипеда или зарывшись
в песок на пляже — не угадаешь,
не подготовишься; раз —
и тело уходит вперёд, понемногу
раздувая впечатление
умелого-ловкого взрослого,
просто запомнившего, как надо;
пока не застелет дыхание,
внутренний ребёнок тихо смеётся,
прячется под кроватью —
всё слышит и не может вылезти;
так и одна девочка: безнадёжно любит
прятки с логикой;
не может разжать руку —
потому что с моря несёт песок
до самой раковины;
#выбор_Александра_Маркова
Источник: ТГ-канал автора
Стихотворение Третьяк сразу выглядит притчей о травме взросления — о том, как человек теряет себя в процессе роста, и как детство, вместо того чтобы плавно перейти в зрелость, иногда навсегда остаётся замурованным внутри, как «внутренний ребёнок», который «всё слышит», но уже не может говорить.
Но существеннее для меня здесь другое — метафора становится физиологическим фактом. Серия травматических разрывов превращает качели, велосипед, песок из декораций детства в орудия пытки. Ведь в них на самом деле, физиологически, происходит катастрофа: тело продолжает двигаться вперёд, нестись, зарываться, взлетать, а сознание остаётся под кроватью, в вечных прятках с логикой. Перелом между опытом детства-движения и опытом детства-страха никогда не срастется правильно — в этом смысл финала.
Действительно, что значит «нести песок до самой раковины»? Это жест не памяти, а одержимости — ребёнок, ставший пленником собственного прошлого, отказывается разжать кулак, потому что песок — последнее доказательство того, что море было в его жизни. Взрослое море — уже не моря. В мире, где взросление означает подделку («умелого-ловкого взрослого, просто запомнившего, как надо»), единственным актом сопротивления становится этот бессловесный перформанс. Третьяк с медицинской строгостью исключает ностальгию — она показывает симптом, болезнь современного субъекта, который больше не верит в непрерывность своего «я». И если Сартр писал, что «ад — это другие», то здесь ад — это ты сам, разделённый на того, кто вырос, и того, кто навсегда застрял в песке. Это уже не притча, а ясная и понятная медицинская карта, и в этом вся сила стихотворения.
#комментарий_Александра_Маркова
01.06.2025 [из цикла «Дневник»]
есть дети, которые не понарошку,
а в самом деле перестают расти —
в неожиданный момент:
на взлёте качелей, в падении
с велосипеда или зарывшись
в песок на пляже — не угадаешь,
не подготовишься; раз —
и тело уходит вперёд, понемногу
раздувая впечатление
умелого-ловкого взрослого,
просто запомнившего, как надо;
пока не застелет дыхание,
внутренний ребёнок тихо смеётся,
прячется под кроватью —
всё слышит и не может вылезти;
так и одна девочка: безнадёжно любит
прятки с логикой;
не может разжать руку —
потому что с моря несёт песок
до самой раковины;
#выбор_Александра_Маркова
Источник: ТГ-канал автора
Стихотворение Третьяк сразу выглядит притчей о травме взросления — о том, как человек теряет себя в процессе роста, и как детство, вместо того чтобы плавно перейти в зрелость, иногда навсегда остаётся замурованным внутри, как «внутренний ребёнок», который «всё слышит», но уже не может говорить.
Но существеннее для меня здесь другое — метафора становится физиологическим фактом. Серия травматических разрывов превращает качели, велосипед, песок из декораций детства в орудия пытки. Ведь в них на самом деле, физиологически, происходит катастрофа: тело продолжает двигаться вперёд, нестись, зарываться, взлетать, а сознание остаётся под кроватью, в вечных прятках с логикой. Перелом между опытом детства-движения и опытом детства-страха никогда не срастется правильно — в этом смысл финала.
Действительно, что значит «нести песок до самой раковины»? Это жест не памяти, а одержимости — ребёнок, ставший пленником собственного прошлого, отказывается разжать кулак, потому что песок — последнее доказательство того, что море было в его жизни. Взрослое море — уже не моря. В мире, где взросление означает подделку («умелого-ловкого взрослого, просто запомнившего, как надо»), единственным актом сопротивления становится этот бессловесный перформанс. Третьяк с медицинской строгостью исключает ностальгию — она показывает симптом, болезнь современного субъекта, который больше не верит в непрерывность своего «я». И если Сартр писал, что «ад — это другие», то здесь ад — это ты сам, разделённый на того, кто вырос, и того, кто навсегда застрял в песке. Это уже не притча, а ясная и понятная медицинская карта, и в этом вся сила стихотворения.
#комментарий_Александра_Маркова
Метажурнал
Ника Третьяк 01.06.2025 [из цикла «Дневник»] есть дети, которые не понарошку, а в самом деле перестают расти — в неожиданный момент: на взлёте качелей, в падении с велосипеда или зарывшись в песок на пляже — не угадаешь, не подготовишься; раз — и тело…
Please open Telegram to view this post
VIEW IN TELEGRAM
Константин Шавловский
«Навстречу НРЗБ»
смотрю: остатки индустрии в армянской зелени
Маша Землянова
Проезжая заброшенные производства по дороге Тбилиси-Ереван, можно выйти в пейзаж, где нет ничего естественного: индустриальные руины города-призрака, остановленные канатки с висящими люльками между гор. Скелетики замершего движения. Дети троллей могли бы с ними играть перед сном, баю-бай, если б в Армении были тролли.
Гостеприимство воздуха безгранично, просторные залы фуд-кортов кормят путников выпечкой и пахлавой.
Птица, парящая над заросшим карьером, конечно, не помнит, что была динозавром, но это и внушает нам оптимизм в разговорах об эволюции. Ручей ловит тень от ее крыла, или это дрон несет на себе чью-то смерть по воздуху аки посуху? Что же нас расколдует, какая беда, чтобы мы тоже носили полевок, жаворонков, сорокопутов в запечатанное слюной гнездо? Нет, скорее Луна подставит обратную сторону звездочету.
Чем объяснить бывшую птицефабрику, бывшую скотобойню, сытые алтари которых сопровождают бэд-трип в советское междуречье. Мозаика с заржавевшей молитвой «Навстречу НРЗБ»: тоска о будущем, взятом в квадрат катастрофы. Красные камни на дне ручья — кашель бога, впавшего в летаргию от показаний дозиметра.
Пластик-фантастик.
Проезжая заброшенные производства по дороге Тбилиси-Ереван, можно выйти в пейзаж, где нет ничего естественного, но земля уже забирает свои права у сломанных как цветы машин, и поля по периметру занял борщевик-победоносец, поразивший наше воображение, словно змею.
Земля забирает свои права у машин, медленно и неуклонно, как далекие белые женщины у далеких белых мужчин, пока женщин поближе побивают еще камнями за открытые лица, сопротивление и колдовство. Земля забирает право на всех, без разбору на правых и виноватых: так ветеран с осколками в голове возвращается в мирную жизнь, пугает соседей и пахнет паленой водкой.
Вот бы мы стали вырабатывать кислород (цветы вместо бомб, только на молекулярном уровне), и гигантские растения, как на острове Сахалин, где лопухи размером с журнальный столик, пробивают фундамент торгового молла в райцентре, добраются до закрытого кинотеатра, занимают рубку киномеханицы: в этом фильме насмерть вбитые в ржавый пейзаж тела застывают то тут, то там, образуя нечто с запрокинутой головой, похожее на садового гнома, каких покупают пенсионеры по дороге на дачу.
Озомби, озомби, те, кто поднимают руку на близких, голосуют в парламентах, торгуют на бирже, в барах заказывают еще по одной, повернувшие реки вспять, ваши жертвы приносят к вашим ногам печенье и молоко.
Я беру интервью у одной* из нас:
«Ты когда-нибудь думала, что планета из космоса напоминает синяк?»
«Мне кажется, да, и всё, что мы любим, всё, что мы видим вокруг, — только следы от насилия».
Нашу беседу прерывает процесс фотосинтеза, рты, сплетаясь, раскрываются вверх, в озоновый слой, в космос, по которому бывшие спутники Илона Маска тяжелыми каплями спермы разбрызганы над землей.
(Источник: «Гало», выпуск №2)
#выбор_Нины_Александровой
«Навстречу НРЗБ»
смотрю: остатки индустрии в армянской зелени
Маша Землянова
Проезжая заброшенные производства по дороге Тбилиси-Ереван, можно выйти в пейзаж, где нет ничего естественного: индустриальные руины города-призрака, остановленные канатки с висящими люльками между гор. Скелетики замершего движения. Дети троллей могли бы с ними играть перед сном, баю-бай, если б в Армении были тролли.
Гостеприимство воздуха безгранично, просторные залы фуд-кортов кормят путников выпечкой и пахлавой.
Птица, парящая над заросшим карьером, конечно, не помнит, что была динозавром, но это и внушает нам оптимизм в разговорах об эволюции. Ручей ловит тень от ее крыла, или это дрон несет на себе чью-то смерть по воздуху аки посуху? Что же нас расколдует, какая беда, чтобы мы тоже носили полевок, жаворонков, сорокопутов в запечатанное слюной гнездо? Нет, скорее Луна подставит обратную сторону звездочету.
Чем объяснить бывшую птицефабрику, бывшую скотобойню, сытые алтари которых сопровождают бэд-трип в советское междуречье. Мозаика с заржавевшей молитвой «Навстречу НРЗБ»: тоска о будущем, взятом в квадрат катастрофы. Красные камни на дне ручья — кашель бога, впавшего в летаргию от показаний дозиметра.
Пластик-фантастик.
Проезжая заброшенные производства по дороге Тбилиси-Ереван, можно выйти в пейзаж, где нет ничего естественного, но земля уже забирает свои права у сломанных как цветы машин, и поля по периметру занял борщевик-победоносец, поразивший наше воображение, словно змею.
Земля забирает свои права у машин, медленно и неуклонно, как далекие белые женщины у далеких белых мужчин, пока женщин поближе побивают еще камнями за открытые лица, сопротивление и колдовство. Земля забирает право на всех, без разбору на правых и виноватых: так ветеран с осколками в голове возвращается в мирную жизнь, пугает соседей и пахнет паленой водкой.
Вот бы мы стали вырабатывать кислород (цветы вместо бомб, только на молекулярном уровне), и гигантские растения, как на острове Сахалин, где лопухи размером с журнальный столик, пробивают фундамент торгового молла в райцентре, добраются до закрытого кинотеатра, занимают рубку киномеханицы: в этом фильме насмерть вбитые в ржавый пейзаж тела застывают то тут, то там, образуя нечто с запрокинутой головой, похожее на садового гнома, каких покупают пенсионеры по дороге на дачу.
Озомби, озомби, те, кто поднимают руку на близких, голосуют в парламентах, торгуют на бирже, в барах заказывают еще по одной, повернувшие реки вспять, ваши жертвы приносят к вашим ногам печенье и молоко.
Я беру интервью у одной* из нас:
«Ты когда-нибудь думала, что планета из космоса напоминает синяк?»
«Мне кажется, да, и всё, что мы любим, всё, что мы видим вокруг, — только следы от насилия».
Нашу беседу прерывает процесс фотосинтеза, рты, сплетаясь, раскрываются вверх, в озоновый слой, в космос, по которому бывшие спутники Илона Маска тяжелыми каплями спермы разбрызганы над землей.
(Источник: «Гало», выпуск №2)
#выбор_Нины_Александровой
Цикл «Навстречу НРЗБ» создан в рамках курса «Языки сосуществования: введение в современные экопоэтики» от Школы экспериментального письма.
В плотном, физически ощутимом тексте Шавловский взаимодействует с популярной практикой эко-поэзии.
В синтаксически усложненном тексте с минимумом больших предложений вязнешь буквально как в земле.
Места, неодушевленные предметы, герои, растения сплетаются в невероятный по своим масштабам коллаж, где все утрамбовано в общей почве, все равняется друг другу, все станет общим перегноем.
Армения с потрясающе красивой природой, покрытая индустриальными заброшками (наследие распада СССР) становится идеальным фоном для разговора о том, как налет цивилизации отмирает, сползает, уступает место.
«Птица, парящая над заросшим карьером» на фоне пейзажа, «где нет ничего естественного: индустриальные руины города-призрака, остановленные канатки с висящими люльками между гор. Скелетики замершего движения».
К сожалению экспансия человечества в эту первоначальную красоту большую часть времени основана на насилии и насилие это как будто составляет самую суть цивилизации: «планета из космоса напоминает синяк», «все, что мы любим, всё, что мы видим вокруг, — только следы от насилия». Даже «спутники Илона Маска тяжелыми каплями спермы разбрызганы над землей».
В этом случае рецептом борьбы, рецептом спасения («что же нас расколдует?») становится мифологическое мышление (в тексте трижды упоминается колдовство). В рамках него - природа это всесильное божество, которое само сокрушит и разрушит лишнее, если ей не мешать («Земля забирает право на всех, без разбору на правых и виноватых»).
«Вот бы мы стали вырабатывать кислород (цветы вместо бомб, только на молекулярном уровне), и гигантские растения, как на острове Сахалин, где лопухи размером с журнальный столик, пробивают фундамент торгового молла в райцентре, добраются до закрытого кинотеатра, занимают рубку киномеханицы: в этом фильме насмерть вбитые в ржавый пейзаж тела застывают то тут, то там, образуя нечто с запрокинутой головой, похожее на садового гнома, каких покупают пенсионеры по дороге на дачу».
И все тела слились в одно коллективное тело, в общее внесексуальное переживание, вне половых и видовых различий. Кажется, это та невиданная прежде степень близости, которая наконец сделает насилие невозможным: «беседу прерывает процесс фотосинтеза, рты, сплетаясь, раскрываются вверх, в озоновый слой, в космос».
#комментарий_Нины_Александровой
В плотном, физически ощутимом тексте Шавловский взаимодействует с популярной практикой эко-поэзии.
В синтаксически усложненном тексте с минимумом больших предложений вязнешь буквально как в земле.
Места, неодушевленные предметы, герои, растения сплетаются в невероятный по своим масштабам коллаж, где все утрамбовано в общей почве, все равняется друг другу, все станет общим перегноем.
Армения с потрясающе красивой природой, покрытая индустриальными заброшками (наследие распада СССР) становится идеальным фоном для разговора о том, как налет цивилизации отмирает, сползает, уступает место.
«Птица, парящая над заросшим карьером» на фоне пейзажа, «где нет ничего естественного: индустриальные руины города-призрака, остановленные канатки с висящими люльками между гор. Скелетики замершего движения».
К сожалению экспансия человечества в эту первоначальную красоту большую часть времени основана на насилии и насилие это как будто составляет самую суть цивилизации: «планета из космоса напоминает синяк», «все, что мы любим, всё, что мы видим вокруг, — только следы от насилия». Даже «спутники Илона Маска тяжелыми каплями спермы разбрызганы над землей».
В этом случае рецептом борьбы, рецептом спасения («что же нас расколдует?») становится мифологическое мышление (в тексте трижды упоминается колдовство). В рамках него - природа это всесильное божество, которое само сокрушит и разрушит лишнее, если ей не мешать («Земля забирает право на всех, без разбору на правых и виноватых»).
«Вот бы мы стали вырабатывать кислород (цветы вместо бомб, только на молекулярном уровне), и гигантские растения, как на острове Сахалин, где лопухи размером с журнальный столик, пробивают фундамент торгового молла в райцентре, добраются до закрытого кинотеатра, занимают рубку киномеханицы: в этом фильме насмерть вбитые в ржавый пейзаж тела застывают то тут, то там, образуя нечто с запрокинутой головой, похожее на садового гнома, каких покупают пенсионеры по дороге на дачу».
И все тела слились в одно коллективное тело, в общее внесексуальное переживание, вне половых и видовых различий. Кажется, это та невиданная прежде степень близости, которая наконец сделает насилие невозможным: «беседу прерывает процесс фотосинтеза, рты, сплетаясь, раскрываются вверх, в озоновый слой, в космос».
#комментарий_Нины_Александровой
Дайджест новостей поэзии
Дмитрий Кузьмин - о том, как "удержать солидарность сообщества (...) и при этом говорить о неприятных и болезненных сюжетах внутри этого самого сообщества".
Новый Литературный Институт им. Рауля Хаусмана открыл набор на Факультет Скучных Вещей. Звучит заманчиво.
12 июля начинается летняя школа журнала "На коленке" в Петербурге.
14 июня продолжит работу неформальная творческая лаборатория Ростислава Русакова «Протей»
В "Пальмире" вышла книга Ольги Логош.
В июне в «Новом литературном обозрении» выходит книга Егора Зернова «Овидий-роман». Здесь отрывок из него.
Что-то упустили? Напишите в комментариях.
#дайджест_новостей_поэзии
Дмитрий Кузьмин - о том, как "удержать солидарность сообщества (...) и при этом говорить о неприятных и болезненных сюжетах внутри этого самого сообщества".
Новый Литературный Институт им. Рауля Хаусмана открыл набор на Факультет Скучных Вещей. Звучит заманчиво.
12 июля начинается летняя школа журнала "На коленке" в Петербурге.
14 июня продолжит работу неформальная творческая лаборатория Ростислава Русакова «Протей»
В "Пальмире" вышла книга Ольги Логош.
В июне в «Новом литературном обозрении» выходит книга Егора Зернова «Овидий-роман». Здесь отрывок из него.
Что-то упустили? Напишите в комментариях.
#дайджест_новостей_поэзии
Метажурнал
Константин Шавловский «Навстречу НРЗБ» смотрю: остатки индустрии в армянской зелени Маша Землянова Проезжая заброшенные производства по дороге Тбилиси-Ереван, можно выйти в пейзаж…
Стихотворение Константина Шавловского принадлежит антропоцену. Хонтология смешивается с исследованиями ужаса в неспешном трипе. В нем нет природы в её девственном смысле — есть лишь природа после человека, где даже птица, парящая над карьером, — это уже не символ свободы, а вопрос обо всем произошедшем ужасе. Эта птица не символ освобождения, а двойник динозавра, напоминающий, что любая эволюция есть цепь подмен, где ни одно звено не обладает подлинным присутствием. Советский проект здесь — не история, а призрак, скотобойни и карьеры насилия, и призрак этот продолжает преследовать настоящее, как неоплаченный долг.
Красные камни в ручье (радиационный «кашель бога») — это не метафора, а остаток, не поддающийся интерпретации, поскольку сам бог здесь — лишь след, оставленный в тексте, но не имеющий за ним никакой трансцендентной гарантии. Эти образы статичны — они не развиваются, а предъявляются. Киностудия заброшена, будка киномеханика заброшена, тролли заброшены в бытие-к-смерти, как и тексты о троллях. Но в отличие от фотографии, которая застывает в одном моменте, текст Шавловского добавляет к ним временное измерение: мы видим не просто разрушение, а процесс разрушения, медленное поглощение земли ржавеющими конструкциями и наоборот, осколки мироздания в голове ветерана и осколки его травмы в самой природе.
Болезнь нашего взгляда и создает любую процессуальность. Поэзия здесь — не описание, а проявление пленки в кольце Мёбиуса, где каждый кадр несёт на себе следы химических реакций между прошлым и настоящим. Хонтология на пленке, исследования ужаса в лаборатории изучения эволюции. Вопрос о том, что остаётся от жизни, когда её прежние формы исчезают. Если характеризовать это стихотворение одним словом, то это история болезни взгляда.
Когда земля «забирает свои права», это не триумф природы, а деконструкция самой оппозиции естественного и искусственного. Борщевик, пробивающий асфальт, — не дикое, а гибридное, продукт того же насилия, которое создало заводы. Финальный диалог («планета из космоса напоминает синяк») обнажает невыносимость символизации: мир больше не поддаётся осмыслению, он — лишь след чужого мужского насилия. Даже фотосинтез в финале — не жизнь, а цитата жизни, жест, лишённый оригинала.
Остается земля, о небе только спрашивают, небо не отвечает и о небе не отвечают. Да и нет не говорите, черный с белым не берите. Земля (Гея Бруно Латура) у Шавловского — не пассивная жертва, а живое, меланхолическое тело, которое медленно поглощает следы насилия вместе с его жертвами, как мать, принимающая обратно истерзанных детей. Но это не материнство — это, как у Латура, амбивалентный процесс, где забота смешана с удушением, а артикулированные языки — с невнятными сигналами. Болезнь взгляда как болезнь языка.
Руины индустрии и кровавых скотобоен, заросшие карьеры, ржавые люльки канатных дорог — всё это фантомы прогресса, чья материальность лишь подчёркивает фундаментальную отсрочку смысла. Поэзия Шавловского становится актом отторжения: она не пытается спасти смысл, а выставляет его нагим, как тело, которое больше не может лгать. Только в этой невозможности лгать невозможность насилия в эпоху болезни взгляда и языка, и ни в чем больше #комментарий_Александра_Маркова
Красные камни в ручье (радиационный «кашель бога») — это не метафора, а остаток, не поддающийся интерпретации, поскольку сам бог здесь — лишь след, оставленный в тексте, но не имеющий за ним никакой трансцендентной гарантии. Эти образы статичны — они не развиваются, а предъявляются. Киностудия заброшена, будка киномеханика заброшена, тролли заброшены в бытие-к-смерти, как и тексты о троллях. Но в отличие от фотографии, которая застывает в одном моменте, текст Шавловского добавляет к ним временное измерение: мы видим не просто разрушение, а процесс разрушения, медленное поглощение земли ржавеющими конструкциями и наоборот, осколки мироздания в голове ветерана и осколки его травмы в самой природе.
Болезнь нашего взгляда и создает любую процессуальность. Поэзия здесь — не описание, а проявление пленки в кольце Мёбиуса, где каждый кадр несёт на себе следы химических реакций между прошлым и настоящим. Хонтология на пленке, исследования ужаса в лаборатории изучения эволюции. Вопрос о том, что остаётся от жизни, когда её прежние формы исчезают. Если характеризовать это стихотворение одним словом, то это история болезни взгляда.
Когда земля «забирает свои права», это не триумф природы, а деконструкция самой оппозиции естественного и искусственного. Борщевик, пробивающий асфальт, — не дикое, а гибридное, продукт того же насилия, которое создало заводы. Финальный диалог («планета из космоса напоминает синяк») обнажает невыносимость символизации: мир больше не поддаётся осмыслению, он — лишь след чужого мужского насилия. Даже фотосинтез в финале — не жизнь, а цитата жизни, жест, лишённый оригинала.
Остается земля, о небе только спрашивают, небо не отвечает и о небе не отвечают. Да и нет не говорите, черный с белым не берите. Земля (Гея Бруно Латура) у Шавловского — не пассивная жертва, а живое, меланхолическое тело, которое медленно поглощает следы насилия вместе с его жертвами, как мать, принимающая обратно истерзанных детей. Но это не материнство — это, как у Латура, амбивалентный процесс, где забота смешана с удушением, а артикулированные языки — с невнятными сигналами. Болезнь взгляда как болезнь языка.
Руины индустрии и кровавых скотобоен, заросшие карьеры, ржавые люльки канатных дорог — всё это фантомы прогресса, чья материальность лишь подчёркивает фундаментальную отсрочку смысла. Поэзия Шавловского становится актом отторжения: она не пытается спасти смысл, а выставляет его нагим, как тело, которое больше не может лгать. Только в этой невозможности лгать невозможность насилия в эпоху болезни взгляда и языка, и ни в чем больше #комментарий_Александра_Маркова
Владимир Кошелев
НОВАЯ ИДИЛЛИЯ
ㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤВзойдёт ли наконец прекрасная заря?
ㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤП.
Окраина звезды, чей контур опрометчив
когда выходит дождь меж четвертин веков
Членистоногий свет и млечный перебежчик
он голову кладёт в чехол черновиков
К полудню — пересвист и глянцевых кибиток
в подводновздошной хне заложник-разговор
Их пристальный предлог — наш пристани политик
дамасский кипяток и вспоротый Фавор
Кому, как не тебе, по щиколотку виды
что водят челноки, валящие из тьмы?
К ним воздух пригвоздил невидимые вилы
но буквы из-под них угадываемы
Под стычками лучей существенно подворье
и сходит не на нет — чуть дальше перспектив
Мы сверили часы. Эпоха кривоборья
чей лик кровопролит, а тик — некропотлив
Засилье высоты. Но против неба — Нова
конкретнее, чем плоть, играющая в нас
Она читает нам словарь кривотолковый
и сыпет соль на лёд, как снег — с глазу на глаз
Подкововиден след на сдержанных сверхводах
и марок вакуум потопных перезвёзд
Над всем покой стоит в прозрачных поворотах —
вот-вот язык в себя пронзительно ввернёт
(Авторский блог)
#выбор_Дмитрия_Гуревича
НОВАЯ ИДИЛЛИЯ
ㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤВзойдёт ли наконец прекрасная заря?
ㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤП.
Окраина звезды, чей контур опрометчив
когда выходит дождь меж четвертин веков
Членистоногий свет и млечный перебежчик
он голову кладёт в чехол черновиков
К полудню — пересвист и глянцевых кибиток
в подводновздошной хне заложник-разговор
Их пристальный предлог — наш пристани политик
дамасский кипяток и вспоротый Фавор
Кому, как не тебе, по щиколотку виды
что водят челноки, валящие из тьмы?
К ним воздух пригвоздил невидимые вилы
но буквы из-под них угадываемы
Под стычками лучей существенно подворье
и сходит не на нет — чуть дальше перспектив
Мы сверили часы. Эпоха кривоборья
чей лик кровопролит, а тик — некропотлив
Засилье высоты. Но против неба — Нова
конкретнее, чем плоть, играющая в нас
Она читает нам словарь кривотолковый
и сыпет соль на лёд, как снег — с глазу на глаз
Подкововиден след на сдержанных сверхводах
и марок вакуум потопных перезвёзд
Над всем покой стоит в прозрачных поворотах —
вот-вот язык в себя пронзительно ввернёт
(Авторский блог)
#выбор_Дмитрия_Гуревича
Пушкинская “Деревня” (откуда эпиграф) начинается как идиллия, но неожиданно переходит в политический памфлет. Памфлет относительно умеренный (“рабство, падшее по манию царя”), но восходящая заря отсылает к звезде из появившегося годом ранее более радикального “К Чаадаеву” с “обломками самовластья”. За этим приемом, как бы встряхивающем читателя, можно пропустить другое: Пушкин еще пишет о личном опыте — о трудном соединении обыденного с общественным в одной жизни. В наше время, пропитанное политическим, в нашей “подводноводной хне”, читателя, может быть, и не надо встряхивать. Но задача честно описать соединение повседневного с общественным остается, и Кошелев это делает через “свертку” образов, идиллических с политическими, накладывая сверхплотный текст на неспешный пушкинский ритм.
Новая звезда как символ чего-то лучшего — довольно неожиданный образ, обычно новые светила были предвестниками бед (исключение - рождественская звезда, если ее считать новой). Пушкин, возможно, вспомнил про Большую комету 1811 года и последовавшие за ней события: войну и, главное, послевоенную вспышку общественной жизни. Пушкинская юношеская уверенность в “пленительном счастье”, поколебавшаяся уже в “Деревне“ (“взойдет ли…”), через 15 лет сходит на нет, и, думая о переезде в деревню, он пишет хрестоматийное: “на свете счастья нет, но есть покой и воля”. Покой и воля — две темы “Деревни” с ее идиллической первой частью и призывом к свободе во второй. Но здесь, конечно, Пушкин пишет о личной воле — времена поменялись — выгоревшая вспышка оставила за собой “маркий вакуум” николаевской эпохи, уйти от которого Пушкину так и не удалось. Сверяя часы через 200 лет, “меж четвертин веков”, хотелось бы верить, что нам повезет больше, и вакуум закончится быстрее, чем воздух в наших легких.
#комментарий_Дмитрия_Гуревича
Новая звезда как символ чего-то лучшего — довольно неожиданный образ, обычно новые светила были предвестниками бед (исключение - рождественская звезда, если ее считать новой). Пушкин, возможно, вспомнил про Большую комету 1811 года и последовавшие за ней события: войну и, главное, послевоенную вспышку общественной жизни. Пушкинская юношеская уверенность в “пленительном счастье”, поколебавшаяся уже в “Деревне“ (“взойдет ли…”), через 15 лет сходит на нет, и, думая о переезде в деревню, он пишет хрестоматийное: “на свете счастья нет, но есть покой и воля”. Покой и воля — две темы “Деревни” с ее идиллической первой частью и призывом к свободе во второй. Но здесь, конечно, Пушкин пишет о личной воле — времена поменялись — выгоревшая вспышка оставила за собой “маркий вакуум” николаевской эпохи, уйти от которого Пушкину так и не удалось. Сверяя часы через 200 лет, “меж четвертин веков”, хотелось бы верить, что нам повезет больше, и вакуум закончится быстрее, чем воздух в наших легких.
#комментарий_Дмитрия_Гуревича
Метажурнал
Владимир Кошелев НОВАЯ ИДИЛЛИЯ ㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤВзойдёт ли наконец прекрасная заря? ㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤП. Окраина звезды, чей контур опрометчив когда выходит дождь меж четвертин веков Членистоногий свет и млечный перебежчик он голову кладёт в чехол черновиков К полудню…
«Новая идиллия» Владимира Кошелева — это текст, который заставляет язык работать против самого себя. Как писала Барбара Кассен, поэзия — это территория, где слова выходят из-под власти общепринятых значений, где именование становится политическим жестом. Кошелев действует схожим образом: его «членистоногий свет» и «млечный перебежчик» — это не просто метафоры, а акты языкового сопротивления, попытка сказать то, что не укладывается в готовые формы. Даже сама заря в пушкинском эпиграфе — не просто начало дня и начало русской поэзии, а вопрос к языку: способен ли он еще на что-то, кроме повторения старого?
Ответ приходит сразу. «Членистоногий свет» ползёт по строчкам, словно по мокрому камню античной эпиграммы, а «дамасский кипяток» обжигает уста, будто вино из разбитой амфоры, о которой писал бы Овидий, будь он изгнан не в Понт, а в цифровую пустыню. Здесь каждый образ — это руина, но руина, которая не признаёт своего падения: «вспоротый Фавор» сияет, как мандельштамовский зрачок века-зверя в небесной корке, а «эпоха кривоборья» длится, как пушкинское «долго ль мне гулять на свете» — вне времени, вне календарей. И когда в финале язык «пронзительно ввернёт» в себя, это не конец, а жест: поэт хоронит слово, чтобы оно воскресло в устах читателя — немым криком, священным шёпотом, пеплом и солью на ледяных губах истории.
В третьей строфе возникает мотив «водящих челноков», которые «валятся из тьмы». Это образ ткачества, традиционно связываемый с женским творчеством (вспомним Пенелопу или Мойр). Но у Кошелева этот процесс деконструируется: челноки не создают цельное полотно, а «валятся», а воздух «пригвоздил невидимые вилы». Здесь нет гармоничного созидания — есть усилие, насилие над смыслом, но при этом «буквы из-под них угадываемы», с ломающимся сбоем ритма. Это напоминает деконструкцию фаллоцентричного языка у Люс Иригарей: даже когда структуры пытаются зафиксировать значение, оно ускользает, оставаясь множественным.
Это стихотворение, с его валящимся ритмом «угадываемы» — игра с невозможностью перевода, даже внутри одного языка. Барбара Кассен своей идеей непереводимости напоминает нам, что поэзия всегда балансирует на грани между говорением и молчанием, между смыслом и его распадом. У Кошелева «буквы угадываемы», но не прочитываются прямо; его «дамасский кипяток» и «вспоротый Фавор» — это образы, которые отсылают, но не объясняют. Они существуют в режиме перманентной деконструкции, как если бы язык сам себя переводил и тут же стирал следы перевода.
«Эпоха кривоборья» — возможно, самый выразительный образ стихотворения. Это не просто «кривое время», а время, которое искривлено само в себе, как тело, сопротивляющееся прямолинейному взгляду. Люс Иригарей писала, что женская субъективность существует в «другом измерении», не вписывающемся в линейную историю. Так и у Кошелева: «лик кровопролит, а тик — некропотлив» — время здесь не тикает механически, оно истекает, как рана, но при этом сохраняет иную, неспешную темпоральность.
И наконец, здесь есть жесткий политический подтекст — не в прямом высказывании, а в самом способе говорения. Барбара Кассен настаивает, что язык никогда не нейтрален, и Кошелев подтверждает это: его «эпоха кривоборья» — это время, в котором слова больше не держат форму, но от этого становятся только острее. Когда в финале «язык в себя ввернёт», это не просто поэтическая игра — это жест радикального самоанализа, в котором язык, как и политика, признает свою невозможность и все равно продолжает действовать. Кошелев, как и Кассен, напоминает нам: говорить — значит всегда уже бороться с тем, что слова значат слишком много и слишком мало одновременно.
Письмо в финале стихотворения становится актом самообращения, почти эротическим жестом. Язык не просто говорит — он проникает сам в себя, замыкаясь в бесконечной игре означающих. Это перекликается с иригареевской концепцией «говорящего тела», где язык не описывает реальность, а становится её плотью. #комментарий_Александра_Маркова
Ответ приходит сразу. «Членистоногий свет» ползёт по строчкам, словно по мокрому камню античной эпиграммы, а «дамасский кипяток» обжигает уста, будто вино из разбитой амфоры, о которой писал бы Овидий, будь он изгнан не в Понт, а в цифровую пустыню. Здесь каждый образ — это руина, но руина, которая не признаёт своего падения: «вспоротый Фавор» сияет, как мандельштамовский зрачок века-зверя в небесной корке, а «эпоха кривоборья» длится, как пушкинское «долго ль мне гулять на свете» — вне времени, вне календарей. И когда в финале язык «пронзительно ввернёт» в себя, это не конец, а жест: поэт хоронит слово, чтобы оно воскресло в устах читателя — немым криком, священным шёпотом, пеплом и солью на ледяных губах истории.
В третьей строфе возникает мотив «водящих челноков», которые «валятся из тьмы». Это образ ткачества, традиционно связываемый с женским творчеством (вспомним Пенелопу или Мойр). Но у Кошелева этот процесс деконструируется: челноки не создают цельное полотно, а «валятся», а воздух «пригвоздил невидимые вилы». Здесь нет гармоничного созидания — есть усилие, насилие над смыслом, но при этом «буквы из-под них угадываемы», с ломающимся сбоем ритма. Это напоминает деконструкцию фаллоцентричного языка у Люс Иригарей: даже когда структуры пытаются зафиксировать значение, оно ускользает, оставаясь множественным.
Это стихотворение, с его валящимся ритмом «угадываемы» — игра с невозможностью перевода, даже внутри одного языка. Барбара Кассен своей идеей непереводимости напоминает нам, что поэзия всегда балансирует на грани между говорением и молчанием, между смыслом и его распадом. У Кошелева «буквы угадываемы», но не прочитываются прямо; его «дамасский кипяток» и «вспоротый Фавор» — это образы, которые отсылают, но не объясняют. Они существуют в режиме перманентной деконструкции, как если бы язык сам себя переводил и тут же стирал следы перевода.
«Эпоха кривоборья» — возможно, самый выразительный образ стихотворения. Это не просто «кривое время», а время, которое искривлено само в себе, как тело, сопротивляющееся прямолинейному взгляду. Люс Иригарей писала, что женская субъективность существует в «другом измерении», не вписывающемся в линейную историю. Так и у Кошелева: «лик кровопролит, а тик — некропотлив» — время здесь не тикает механически, оно истекает, как рана, но при этом сохраняет иную, неспешную темпоральность.
И наконец, здесь есть жесткий политический подтекст — не в прямом высказывании, а в самом способе говорения. Барбара Кассен настаивает, что язык никогда не нейтрален, и Кошелев подтверждает это: его «эпоха кривоборья» — это время, в котором слова больше не держат форму, но от этого становятся только острее. Когда в финале «язык в себя ввернёт», это не просто поэтическая игра — это жест радикального самоанализа, в котором язык, как и политика, признает свою невозможность и все равно продолжает действовать. Кошелев, как и Кассен, напоминает нам: говорить — значит всегда уже бороться с тем, что слова значат слишком много и слишком мало одновременно.
Письмо в финале стихотворения становится актом самообращения, почти эротическим жестом. Язык не просто говорит — он проникает сам в себя, замыкаясь в бесконечной игре означающих. Это перекликается с иригареевской концепцией «говорящего тела», где язык не описывает реальность, а становится её плотью. #комментарий_Александра_Маркова
Метажурнал
Константин Шавловский «Навстречу НРЗБ» смотрю: остатки индустрии в армянской зелени Маша Землянова Проезжая заброшенные производства по дороге Тбилиси-Ереван, можно выйти в пейзаж…
Для меня НРЗБ Шавловского — как бы выдох в пространство настолько, действительно, плотное, что плотность сообщается и речи, и речь звучит не от говорящего, а от столкновения с разобранным (но неразборчивым) пейзажем. «Гостеприимство воздуха безгранично» - и потому воздух занят следами насилия. Речь, как синяк, проявляется постепенно и на условной бумаге остается, как рана на мертвом теле. Речи дано превратиться из живой природы дыхания в неживую — смысла, стать рукотворной. Желание производить кислород похоже на желание речи стать частью природы. Но природа не требует говорения: указание в лучшем случае тавтологично увиденному. Метафора, остановленная на полпути от возвращения к обозначаемому, позволяет мысли прочертить границу отказа от участия в жизни и как будто таким образом выйти из отбираемых землей прав, обрести пустотную суверенность воздуха, вмещающего в речь ценой возможности оставить на насильственной земле еще один след.
Когда-нибудь гостеприимный воздух примет всех без разбора.
#Комментарий_Кирилла_Азерного
Когда-нибудь гостеприимный воздух примет всех без разбора.
#Комментарий_Кирилла_Азерного
Юлия Долгановских
на смятый фильм ложился звук
свет плавился и капал на пол
герой второстепенных мух
подрезав крылья тихо плакал
и спящих титров нервный рык
вдоль позвоночника ледащий
раскатывал как бы старик
как бы второстепенно спящий
он спал надмирный видел сон
в не бывшем никогда культуры
дому медовый слышал звон
и запах острый политуры
иглой входил через ушко
наоборот не получалось
затянутая узелком
под третьим шейным позвонком
вторая серия качалась
Источник: Prosodia, 12 июня 2025 г.
#выбор_Александра_Маркова
на смятый фильм ложился звук
свет плавился и капал на пол
герой второстепенных мух
подрезав крылья тихо плакал
и спящих титров нервный рык
вдоль позвоночника ледащий
раскатывал как бы старик
как бы второстепенно спящий
он спал надмирный видел сон
в не бывшем никогда культуры
дому медовый слышал звон
и запах острый политуры
иглой входил через ушко
наоборот не получалось
затянутая узелком
под третьим шейным позвонком
вторая серия качалась
Источник: Prosodia, 12 июня 2025 г.
#выбор_Александра_Маркова
Стихотворение Юлии Долгановских — кино без фильма, сон без сновидца, культура без тела. Обычный для поэтессы макабр здесь развертывается в меланхолическом мерцании регулярного метра. Это не сюжет, а настроение, не рассказ, а атмосфера, как будто снятая объективом Паоло Роверси, но на материале забытых и помятых кукол: размыто, но до боли точно. Оно о том, как искусство рассыпается на глазах, задевая и калеча наше тело. Герой здесь — мучитель «второстепенных мух», вытесненный на край кадра изношенной пленки. Детская жестокость приводит к старческой обездвиженности, вторичность эстетических впечатлений — к вторичному, искалеченному банальностью, стариковскому сну, титры жизненных задач — к нервным зажимам. Герой стихотворения — зритель, который больше не может вынести фильм под названием жизнь, но и выйти из зала дома культуры через угольное ушко своей судьбы не может.
Деревенский дом культуры с кинопоказом по выходным, жужжание пчел и химическая дешевая политура кресел — всё это как будто удешевление жизни, давящее и при этом не подавляющее нервные реакции. Это не одежда нашей жизни, а второй слой реальности, более изящный, более хрупкий, более настоящий. Такова поэзия decay-эстетики, где красота — в намёках на самое простое детство: на первый опыт одиночества, на первый опыт беззащитности и оставленности до беспомощных слез, брошенности родными на пару часов, который теперь проявляется соматически в старости. Всякий, входящий в это стихотворение как в атмосферу, пытается контролировать хаос, но в итоге остаётся один на один с удушающей тишиной необратимых впечатлений.
#комментарий_Александра_Маркова
Деревенский дом культуры с кинопоказом по выходным, жужжание пчел и химическая дешевая политура кресел — всё это как будто удешевление жизни, давящее и при этом не подавляющее нервные реакции. Это не одежда нашей жизни, а второй слой реальности, более изящный, более хрупкий, более настоящий. Такова поэзия decay-эстетики, где красота — в намёках на самое простое детство: на первый опыт одиночества, на первый опыт беззащитности и оставленности до беспомощных слез, брошенности родными на пару часов, который теперь проявляется соматически в старости. Всякий, входящий в это стихотворение как в атмосферу, пытается контролировать хаос, но в итоге остаётся один на один с удушающей тишиной необратимых впечатлений.
#комментарий_Александра_Маркова
Дайджест новостей поэзии
Новая подборка Софии Амировой во "Флагах" и еще одна на postnonfiction.
Третий выпуск «Неизданного Кручёных» (стихотворения 1921–1925 гг) отдан в печать в издательстве «Гилея».
Иранская поэтесса Парния Аббаси погибла в результате ударов Израиля по Тегерану.
Артема Камардина , осужденного на 7 лет за чтение антивоенных стихов, перевели на вредное производство в цех по переработке пластика.
Актуальное расписание эмигрантских лит. мероприятий от "Слова вне себя".
Что-то упустили? Напишите в комментариях.
#дайджест_новостей_поэзии
Новая подборка Софии Амировой во "Флагах" и еще одна на postnonfiction.
Третий выпуск «Неизданного Кручёных» (стихотворения 1921–1925 гг) отдан в печать в издательстве «Гилея».
Иранская поэтесса Парния Аббаси погибла в результате ударов Израиля по Тегерану.
Артема Камардина , осужденного на 7 лет за чтение антивоенных стихов, перевели на вредное производство в цех по переработке пластика.
Актуальное расписание эмигрантских лит. мероприятий от "Слова вне себя".
Что-то упустили? Напишите в комментариях.
#дайджест_новостей_поэзии
Forwarded from Схрон — новости поэзии
Где для вас центр литературной жизни онлайн?
Anonymous Poll
10%
В Фейсбуке
85%
В Телеграм
3%
Вконтакте
1%
В Инстаграм
Улучшенный вариант опроса о том, где сейчас центр литературной жизни. Ссылку можно вывешивать во всех соцсетях. Ответы будут аккумулироваться. Просим принять участие!
Делиться - нужно.
https://docs.google.com/forms/d/e/1FAIpQLSfp__ki5xk3V9bqTKPEI5FEL1ChOaRpxIe05ca6fU45oA-iZw/viewform?usp=header
Делиться - нужно.
https://docs.google.com/forms/d/e/1FAIpQLSfp__ki5xk3V9bqTKPEI5FEL1ChOaRpxIe05ca6fU45oA-iZw/viewform?usp=header
Google Docs
Центры онлайн-жизни в литературе