Forwarded from Журнал «Перевод»
Первая московская презентация нового номера журнала «Перевод» — уже завтра!
Встретимся с читателями на международной книжной ярмарке «non/fictio№26» в Гостином дворе. Расскажем о журнале и представим второй номер завтра (7 декабря) в 18:15 (Пресс-клуб).
Приобрести новый выпуск уже можно в независимых книжных магазинах и на OZON, а посетители «non/fictio№26» уже сейчас могут найти его на стенде наших коллег из издательства SOYAPRESS.
Большая презентация нового выпуска состоится 15 декабря (19:00) в художественном пространстве «Île Thélème».
Встретимся с читателями на международной книжной ярмарке «non/fictio№26» в Гостином дворе. Расскажем о журнале и представим второй номер завтра (7 декабря) в 18:15 (Пресс-клуб).
Приобрести новый выпуск уже можно в независимых книжных магазинах и на OZON, а посетители «non/fictio№26» уже сейчас могут найти его на стенде наших коллег из издательства SOYAPRESS.
Большая презентация нового выпуска состоится 15 декабря (19:00) в художественном пространстве «Île Thélème».
Друзья, завтра в Иностранке немного поговорим об арабской поэзии и почитаем переводы. Расскажу, куда двигаться дальше с этим переводческим проектом. Встреча немного быстро была организована, но если вдруг у вас есть время вечером — приходите!
https://libfl.ru/ru/event/vokrug-arabskoy-poezii-i-ne-tolko
https://libfl.ru/ru/event/vokrug-arabskoy-poezii-i-ne-tolko
libfl.ru
Вокруг арабской поэзии... и не только :: Встреча :: Мероприятия Библиотеки иностранной литературы
В преддверии большой презентации алжирского номера журнала «Перевод» (в это воскресенье) стихотворение Рабии Джельти — важной поэтессы старшего поколения. Кроме того, что это замечательные стихи, мы их переводили совместными усилиями с участниками переводческого семинара в Вышке и очень надеюсь, что этим наши совместные сюжеты не ограничатся. Это стихотворение мы перевели совместно с Алисой Федотовой.
Рабиа Джельти
(род. 1954, Алжир)
ربيعة جلطي
Собеседники
Под моим балконом —
ночь:
она клонится ветвями над улочками,
раскидывается над фонарями,
щекочет звезды,
соблазняет тьму ею самой
и свое вино цедит в песню.
Под моим балконом
два скамейки из камня
перед собой
захлопнули двери дремоты,
обратили свои небеса к бессоннице
и будут смеяться,
пока не надорвут животы,
перемигиваться,
ворчать,
божиться,
молиться,
шептаться о чужих секретах,
о странных людских делишках:
о девичьем кокетстве
и мужском коварстве,
о рыночной экономике,
о слезах влюбленных,
о религиях,
об ужасе войн,
об огромном приданом,
об отчуждении,
о загадочных привычках,
об интригах,
о макияже,
о митингах,
о сумасшествии,
об умных бомбах,
о пандемии морщин,
о переговорах за круглыми столами,
о самоубийстве,
о демократии,
о визах,
об истории,
о противозачаточных средствах,
о географии,
о беспокойстве
и так далее,
и так далее,
и так далее.
Под моим балконом
две подлые скамейки,
две мудрые скамейки
распахивают двери сна,
зевают
и славят Господа Бога
за то, что они из камня!
Рабиа Джельти
(род. 1954, Алжир)
ربيعة جلطي
Собеседники
Под моим балконом —
ночь:
она клонится ветвями над улочками,
раскидывается над фонарями,
щекочет звезды,
соблазняет тьму ею самой
и свое вино цедит в песню.
Под моим балконом
два скамейки из камня
перед собой
захлопнули двери дремоты,
обратили свои небеса к бессоннице
и будут смеяться,
пока не надорвут животы,
перемигиваться,
ворчать,
божиться,
молиться,
шептаться о чужих секретах,
о странных людских делишках:
о девичьем кокетстве
и мужском коварстве,
о рыночной экономике,
о слезах влюбленных,
о религиях,
об ужасе войн,
об огромном приданом,
об отчуждении,
о загадочных привычках,
об интригах,
о макияже,
о митингах,
о сумасшествии,
об умных бомбах,
о пандемии морщин,
о переговорах за круглыми столами,
о самоубийстве,
о демократии,
о визах,
об истории,
о противозачаточных средствах,
о географии,
о беспокойстве
и так далее,
и так далее,
и так далее.
Под моим балконом
две подлые скамейки,
две мудрые скамейки
распахивают двери сна,
зевают
и славят Господа Бога
за то, что они из камня!
И короткая биографическая справка. Рабиа Джельти родилась в 1954 году в городе Недрома на северо-востоке Алжира, недалеко от древнего города Тлемсен. Училась в школе сначала в Марокко, а затем в Оране, с раннего возраста увлекалась французской литературой. Окончила университет в Оране, а затем защитила диссертацию в университете Дамаска. Во время гражданской войны в Алжире жила во Франции, но затем вернулась на родину. Сейчас она — одна из самых известных и любимых поэтесс Алжира, не в последнюю очередь благодаря тому, что стихи ее прозрачны и доступны, избегают избыточной сложности, которой грешат многие современные алжирские поэты, но, в то же время, они предельно точны в выражении чувств, понятных самому широкому читателю, и наполнены надеждой, которой так часто не хватает арабскому миру. Она известна не только как поэтесса, но и как писательница. Ее роман «Вершина» (2010), изданный бейрутским издательством, был высоко оценен критиками по всему арабскому миру. Ее романы и стихи переведены на множество языков, а она сама составила и перевела с испанского антологию современной кубинской поэзии. На французский ее стихи переводили такие известные франкофонные писатели, как Рашид Буджедра и Абдельлатиф Лааби. Джелти — лауреат нескольких международных премий, в том числе премии в области арабской литературы Абу-Даби. В настоящее время преподает современную литературу в Университете Орана.
Махмуд Дарвиш
(1941—2008)
* * *
Он спокоен, я тоже.
Он пьет чай с лимоном,
я предпочитаю кофе —
это то, что нас отличает.
Он носит широкие пестрые рубашки, и я их ношу,
я листаю вечерние газеты, и он их листает.
Он не замечает, как я за ним подсматриваю,
я не замечают, как он подсматривает за мной —
он спокоен, я тоже.
Он что-то спрашивает у официанта,
я что-то спрашиваю у официанта —
между нами — черная кошка:
я глажу шерсть ее ночи,
он гладит шерсть ее ночи.
Я не скажу ему: «Какое ясное
и голубое сегодня небо».
Он не скажет мне: «Какое ясное
сегодня небо».
Я вижу его, он меня видит.
Он видит меня, я его вижу.
Я двигаю левой ногой,
он двигает правой ногой.
Я напеваю какой-то мотив,
он напевает похожий мотив.
Я думаю: «Неужели он зеркало,
и в нем я вижу себя?» —
затем я смотрю ему в глаза,
но не вижу его.
Быстро выхожу из кафе
и думаю: «Он, наверное, убийца или, наверное,
прохожий, решивший, что это я убийца».
Он напуган, я тоже.
*
(из готовящейся русской книги Дарвиша, которая, возможно, скоро выйдет)
(1941—2008)
* * *
Он спокоен, я тоже.
Он пьет чай с лимоном,
я предпочитаю кофе —
это то, что нас отличает.
Он носит широкие пестрые рубашки, и я их ношу,
я листаю вечерние газеты, и он их листает.
Он не замечает, как я за ним подсматриваю,
я не замечают, как он подсматривает за мной —
он спокоен, я тоже.
Он что-то спрашивает у официанта,
я что-то спрашиваю у официанта —
между нами — черная кошка:
я глажу шерсть ее ночи,
он гладит шерсть ее ночи.
Я не скажу ему: «Какое ясное
и голубое сегодня небо».
Он не скажет мне: «Какое ясное
сегодня небо».
Я вижу его, он меня видит.
Он видит меня, я его вижу.
Я двигаю левой ногой,
он двигает правой ногой.
Я напеваю какой-то мотив,
он напевает похожий мотив.
Я думаю: «Неужели он зеркало,
и в нем я вижу себя?» —
затем я смотрю ему в глаза,
но не вижу его.
Быстро выхожу из кафе
и думаю: «Он, наверное, убийца или, наверное,
прохожий, решивший, что это я убийца».
Он напуган, я тоже.
*
(из готовящейся русской книги Дарвиша, которая, возможно, скоро выйдет)
Махмуд Дарвиш
* * *
Пока жду перед моими глазами проходит
множество вариантов: может, она забыла
сумочку в поезде, потеряла мой адрес и номер
мобильника, потеряла желание, подумала:
«Какое он имеет отношение к летнему дождю?».
Или, может, ее отвлекло срочное дело или
поездка на юг, чтобы погреться на солнце,
и она не застала меня утром, когда я вышел
купить на вечер гардению и пару бутылок
вина. Может, она повздорила с бывшим
мужем по поводу совместных воспоминаний
и поклялась не встречаться ни с кем, о ком
можно будет что-то потом вспоминать.
А может, по дороге ко мне ее чуть не сбило
такси, звезды погасли в ее млечном пути,
и она все еще принимает успокоительное
и снотворное. А может, она посмотрела
в зеркало перед тем, как выйти из себя,
потрогала две большие груши, что качаются
под шелком рубашки. А может, она столкнулась
с бывшим, что еще ее любит, и он пригласил ее
на ужин? А может, она умерла? Ведь смерть
влюбляется неожиданно, ведь смерть, как и я,
не любит ждать.
* * *
Пока жду перед моими глазами проходит
множество вариантов: может, она забыла
сумочку в поезде, потеряла мой адрес и номер
мобильника, потеряла желание, подумала:
«Какое он имеет отношение к летнему дождю?».
Или, может, ее отвлекло срочное дело или
поездка на юг, чтобы погреться на солнце,
и она не застала меня утром, когда я вышел
купить на вечер гардению и пару бутылок
вина. Может, она повздорила с бывшим
мужем по поводу совместных воспоминаний
и поклялась не встречаться ни с кем, о ком
можно будет что-то потом вспоминать.
А может, по дороге ко мне ее чуть не сбило
такси, звезды погасли в ее млечном пути,
и она все еще принимает успокоительное
и снотворное. А может, она посмотрела
в зеркало перед тем, как выйти из себя,
потрогала две большие груши, что качаются
под шелком рубашки. А может, она столкнулась
с бывшим, что еще ее любит, и он пригласил ее
на ужин? А может, она умерла? Ведь смерть
влюбляется неожиданно, ведь смерть, как и я,
не любит ждать.
Кажется, первая рецензия на «Поэзию арабского мира» и еще какая — от замечательного петербургского шумеролога Владимира Емельянова, который как никто чувствует ближневосточную культуру
http://quarta-poetry.ru/владимир-емельянов-2/
http://quarta-poetry.ru/владимир-емельянов-2/
Автор этого канала недавно консультировал дубайскую галерею «InLoco» по поводу арабской каллиграфии, смысла отдельных букв и самых распространенных надписей, встречающихся среди отнюдь не только арабов (но и, например, на воротах петербургского дома Мурузи, где провел юность Бродский). Поводом были работы тунисского художника Карима Джаббари, который очень активно использует текст — иногда целиком, цитируя известных поэтов, иногда расщепляя его на части, напоминая этим даже чем-то хуруфитские идеи о трансцендентности буквы. Арабское искусство вообще нередко сосредоточено на букве, на письменном тексте, и когда, например, поэты совершают интервенции в визуальное, то движутся в сторону украшения собственных же стихов. Вот, например рядом калиграммы Джаббари и графические работы Адониса, который в какой-то момент, видимо, устал от того, чтобы быть только поэтом. Издавался отдельный альбом с этими работами, но также они часто украшают обложки книг Адониса, изданных в последние годы. Попробуйте угадать где кто
Фазиль Аль-Аззауи
(1940–, Ирак)
فاضل العزاوي
ФИЛЬМ НА ПЕРРОНЕ
На перроне зимой, возвращаясь из долгого путешествия,
я обнаружил себя сидящим в зале транзитного кинотеатра
и смотрящим фильм, сюжета которого я не знаю,
ведь он начался до моего приезда —
фильм, который никогда не заканчивается,
неважно, с какого места ты его смотришь —
все его части повторяются снова и снова,
как в самой жизни:
герои в масках воров на лицах,
армии, двигающиеся по льду в направлении города,
клоуны, идущие перед повозками с усталыми лошадьми,
люди с восковыми крыльями, плывущие в пространстве,
насекомые, прокладывающие свой странный путь к звездам
под палящими солнцами, —
затем кто-то случайно находит жемчужину и тут же теряет ее,
а мы истекаем кровью на простынях
неудобных кроватей в дешевых гостиницах, где проведем только ночь, —
смотрят мертвые, смотрят живые,
кто-то входит, кто-то выходит —
вокруг всегда темный зал,
и наш фильм продолжается без конца.
(1940–, Ирак)
فاضل العزاوي
ФИЛЬМ НА ПЕРРОНЕ
На перроне зимой, возвращаясь из долгого путешествия,
я обнаружил себя сидящим в зале транзитного кинотеатра
и смотрящим фильм, сюжета которого я не знаю,
ведь он начался до моего приезда —
фильм, который никогда не заканчивается,
неважно, с какого места ты его смотришь —
все его части повторяются снова и снова,
как в самой жизни:
герои в масках воров на лицах,
армии, двигающиеся по льду в направлении города,
клоуны, идущие перед повозками с усталыми лошадьми,
люди с восковыми крыльями, плывущие в пространстве,
насекомые, прокладывающие свой странный путь к звездам
под палящими солнцами, —
затем кто-то случайно находит жемчужину и тут же теряет ее,
а мы истекаем кровью на простынях
неудобных кроватей в дешевых гостиницах, где проведем только ночь, —
смотрят мертвые, смотрят живые,
кто-то входит, кто-то выходит —
вокруг всегда темный зал,
и наш фильм продолжается без конца.
В Ираке, в середине века был многообразный авангард — поэты, пошедшие очень далеко в сторону от Сайяба и Аль-Малаика, попробовавшие все виды отступлений от поэтической классики, сохранив, правда, уважение к таким грандам как Аль-Джавахири. Период этого расцвета был короче, чем в Сирии и Ливане и вошел довольно быстро в прямое столкновение с политическими силами. Кого-то посадили, кто-то уехал в эмиграцию, а часто и то и другое. Не очень многие выплыли из-под этой волны. Одним из таких был Аль-Аззауи, начинавший как большой авангардист, теперь он живет в Берлине и из своего поколения, кажется, остался последним. Его эстетика — это эстетика парадокса, сна наяву, но без крайностей сюрреалистов. Сновидение для него — способ разобраться с собственным опытом, угомонить абсурдность истории. Большая подборка его стихов только что появилась в новом номере поэтического журнала «Воздух», вот одно стихотворение оттуда. (А вообще надо добраться до Багдада и собрать старые книжки его авангардных ровесников, может быть, в будущем)
Фазиль Аль-Аззауи
(1940–, Ирак)
فاضل العزاوي
НА ПИРЕ ИСТОРИИ
В темном длинном коридоре
при свете свечей
в ожидании своей порции
за одним столом сидят убийцы и завоеватели,
пока официанты
появляются из своих укрытий,
неся на головах тарелки с тьмой,
предназначенной для гостей.
Все напьются из одного и того же кубка,
вглядываясь в сумерки между деревьями,
рота солдат заликует на улице,
поднимая флаги,
и луна засветит в окна:
когда они закончат,
мы тоже сядем
за стол,
чтобы есть как они.
(1940–, Ирак)
فاضل العزاوي
НА ПИРЕ ИСТОРИИ
В темном длинном коридоре
при свете свечей
в ожидании своей порции
за одним столом сидят убийцы и завоеватели,
пока официанты
появляются из своих укрытий,
неся на головах тарелки с тьмой,
предназначенной для гостей.
Все напьются из одного и того же кубка,
вглядываясь в сумерки между деревьями,
рота солдат заликует на улице,
поднимая флаги,
и луна засветит в окна:
когда они закончат,
мы тоже сядем
за стол,
чтобы есть как они.
У автора этого канала сложные отношения с арабским XIX веком: есть в нем поразительное сочетание удивительных совпадений со скукой, размеренной жизни с отсутствием необходимости писать об этой жизни. Сейчас я рассказываю студентам об этом периоде и вместо литературы речь идет про анекдоты: настолько сложно проникнуть в тогдашнюю литературу — слишком стремится она быть более похожей на Аль-Мутаннаби, чем сам Аль-Мутаннаби. Вплоть до Ахмеда Шауки, настолько умевшего расставлять лучшие слова в лучшем порядке (причем из трех слов — одно обязательно нужно искать в словаре), что любые попытки передать это по-русски обречены на поражение. Но расскажу исторический анекдот.
1831—1832 годы французский поэт Ламартин, которому на тот момент уже исполнилось сорок — возраст для романтического поэта солидный, — провел в Ливане. В основном в Бейруте, который уже с первой половины века считался ближневосточным Парижем, хотя тогда еще был вполне себе живописным захолустьем. Поэта до сих пор почитают в Ливане и периодически можно наткнуться на следы его присутствия в разных местах этой небольшой страны. Я был в Бейруте и окрестностях пару лет назад и среди прочего был во дворце эмира Башира II, который правил Ливаном в годы Ламартина. Среди открытых комнат дворца есть обеденная зала, где французский поэт однажды обедал с эмиром в присутствии Насифа Язиджи, придворного поэта Башира II.
Этот человек с турецкой фамилией, означающей «писатель» или «секретарь» (в таком буквальном переводе он и попал в мемуары Ламартина), яркий пример культурной шизофрении арабского ХХ века: он сочинял очень классичную поэзию, отвечавшую всем канонам, но одновременно с этим переписывался с Флейшером и де Саси, крупнейшими арабистами столетия, чтобы поделиться с ними своими творческими планами. Позднее он, христианин-маронит, будет участвовать и в переводе Библии на арабский. Произвел впечатление он и на Ламартина, который, услышав сочиненное им по случаю стихотворение на званом обеде, вскоре перевел его на французский, изложив в своем «Путешествии на Восток» (пусть здесь будет дословный перевод из «Истории новой арабской литературы» Крымского).
На том самом месте, где разворачивалась эта, казалось бы, малопримечательная, но оставшаяся в истории арабской литературы сцена, висит медная табличка с профилем Ламартина, упоминанием эмира Башира и — что характерно — без всякого намека на присутствовавшего там поэта. А от залов дворца веет стерильностью как от любого аттракциона, который туристы посещают не очень часто. Но виды на окрестные леса так же хороши, как во времена Ламартина. А на выходе оттуда мне встретился небольшой автобус, битком набитый женщинами средних лет, которые вдруг высыпали из него и закружились в танце под ближневосточную эстраду, чтобы через пять или семь минут так же загадочно в него погрузиться и уехать в неизвестном направлении.
(Несколько фотографий отдельным постом)
1831—1832 годы французский поэт Ламартин, которому на тот момент уже исполнилось сорок — возраст для романтического поэта солидный, — провел в Ливане. В основном в Бейруте, который уже с первой половины века считался ближневосточным Парижем, хотя тогда еще был вполне себе живописным захолустьем. Поэта до сих пор почитают в Ливане и периодически можно наткнуться на следы его присутствия в разных местах этой небольшой страны. Я был в Бейруте и окрестностях пару лет назад и среди прочего был во дворце эмира Башира II, который правил Ливаном в годы Ламартина. Среди открытых комнат дворца есть обеденная зала, где французский поэт однажды обедал с эмиром в присутствии Насифа Язиджи, придворного поэта Башира II.
Этот человек с турецкой фамилией, означающей «писатель» или «секретарь» (в таком буквальном переводе он и попал в мемуары Ламартина), яркий пример культурной шизофрении арабского ХХ века: он сочинял очень классичную поэзию, отвечавшую всем канонам, но одновременно с этим переписывался с Флейшером и де Саси, крупнейшими арабистами столетия, чтобы поделиться с ними своими творческими планами. Позднее он, христианин-маронит, будет участвовать и в переводе Библии на арабский. Произвел впечатление он и на Ламартина, который, услышав сочиненное им по случаю стихотворение на званом обеде, вскоре перевел его на французский, изложив в своем «Путешествии на Восток» (пусть здесь будет дословный перевод из «Истории новой арабской литературы» Крымского).
На том самом месте, где разворачивалась эта, казалось бы, малопримечательная, но оставшаяся в истории арабской литературы сцена, висит медная табличка с профилем Ламартина, упоминанием эмира Башира и — что характерно — без всякого намека на присутствовавшего там поэта. А от залов дворца веет стерильностью как от любого аттракциона, который туристы посещают не очень часто. Но виды на окрестные леса так же хороши, как во времена Ламартина. А на выходе оттуда мне встретился небольшой автобус, битком набитый женщинами средних лет, которые вдруг высыпали из него и закружились в танце под ближневосточную эстраду, чтобы через пять или семь минут так же загадочно в него погрузиться и уехать в неизвестном направлении.
(Несколько фотографий отдельным постом)
(написано еще при отце Асаде, но настроение вполне сегодняшнего дня)
Рийяд Ас-Салих Аль-Хусайн
(1952—1982)
Война. Война. Война
Влюбленный идет между грохотом беженцев и грохотом слов,
влюбленный как эти кровавые пустоши и золоченые трупы,
он уезжает от времени чтобы петь,
он приезжает на родину чтобы петь,
покупает мотыгу и хлеб,
покупает заводы и порты,
покупает огромную горечь
и танк, проглоченный олеандром,
покупает чудную могилу для самолета
и зеленые ветви вечного счастья для влюбленных.
Влюбленный идет между грохотом беженцев и грохотом пуль,
влюбленный говорит:
— Это война
снимает свои деревянные рубашки,
открывает свою насекомую наготу:
кровь и асфальт,
тетради мокрые от рыданий,
кровь и любимая, и тетради мокрые от крови,
кровь и хлеб,
и узкие браслеты,
и широкие минареты,
и перелетные птицы,
скотобойня и народы,
скотобойня и цветы —
это война отрывает окна любви для убийц,
а для любовников открывает окна могил.
Сквозь войны, которые прошли,
сквозь войны, которые все идут,
сквозь войны, которые хотели прийти —
дорогое лицо любимой, что пылится в песке и классовой боли.
Красивые влюбленные выходят на балконы
и преподносят Богу свои окровавленные тела,
а Бог посещает деревни в компании солдат,
наполняет свой королевский передник войнами и разбрасывает их по полям —
по полям из обетованного серебра,
по полям из серебра.
И затем были войны —
идешь ли ты домой
или идешь на смерть?
Идешь ли ты к травам
или идешь на войну?
Мы двигались, двигались, пронзали нас пули,
мы двигались, двигались, по кругу в тысячу печалей диаметром,
рука об руку пели,
рука об руку умирали.
Смерть, не приходи летом,
ведь птицы делят с нами лето.
Смерть, не приходи со страшным далеким дождем,
не приходи —
ссохлась земля,
нет времен года,
высохнет ячмень
и девушки оплачут возлюбленных,
не приходи, не приходи!
Но смерть приходит,
но война приходит, вползая как насекомое
через щели в дверях,
через щели на окнах,
плодится в барах, газетах и книгах,
плодится в трупах возлюбленных,
а потом заявляет убийцам: «Пора отдохнуть!» —
и кормит нас несчастьями и патронами.
Один влюбленный сказал:
— После двух дней усталости и пуль
от земли придет любимая,
она протянет руки к дождю и сливам,
протянет руки к воде,
омоет языки ораторов и цензоров,
запишет всех бедняков, проглоченных войнами
в деревянной тетради,
сорвет фуражку с генерала,
и перед двумя вечерами с дождями и сливами я увижу
под генеральской фуражкой деревни, гложущие кости своих детей,
и фрагменты рук,
я вижу под генеральской фуражкой
алую кровь
и крошево черепов, произносящих буквы,
в каждой из которых — план подпорченной мечты,
я увижу под генеральской фуражкой
план войны с цветком,
план войны с рекой,
план войны с нищими,
между отрубленной правой и левой рукой.
Влюбленные бегут от любви,
бедные — от бедности,
вот падает бомба и приходят могучие оккупанты —
с чашки чая и утренней сигареты,
с чашки чая и сигареты начинается мировая революция
или же просто водопад желаний,
ораторы начинают свои речи,
солдаты — стрельбу,
а я опорожняю печаль до дна,
швыряю ее под генеральскую фуражку
и убегаю в бескрайнее убийство
(теперь мне хватает родины,
теперь мне хватает репрессий)
и сквозь бескрайнее время я вижу любимую на берегу,
отдыхающую от отчаяния:
она просит найти чудесное место, где нету ментов,
где мы обменяемся песнями и поцелуями —
я говорю: «Это море». —
И она повторила: «Море». И она повторила: «Море».
И улыбнулась.
Рийяд Ас-Салих Аль-Хусайн
(1952—1982)
Война. Война. Война
Влюбленный идет между грохотом беженцев и грохотом слов,
влюбленный как эти кровавые пустоши и золоченые трупы,
он уезжает от времени чтобы петь,
он приезжает на родину чтобы петь,
покупает мотыгу и хлеб,
покупает заводы и порты,
покупает огромную горечь
и танк, проглоченный олеандром,
покупает чудную могилу для самолета
и зеленые ветви вечного счастья для влюбленных.
Влюбленный идет между грохотом беженцев и грохотом пуль,
влюбленный говорит:
— Это война
снимает свои деревянные рубашки,
открывает свою насекомую наготу:
кровь и асфальт,
тетради мокрые от рыданий,
кровь и любимая, и тетради мокрые от крови,
кровь и хлеб,
и узкие браслеты,
и широкие минареты,
и перелетные птицы,
скотобойня и народы,
скотобойня и цветы —
это война отрывает окна любви для убийц,
а для любовников открывает окна могил.
Сквозь войны, которые прошли,
сквозь войны, которые все идут,
сквозь войны, которые хотели прийти —
дорогое лицо любимой, что пылится в песке и классовой боли.
Красивые влюбленные выходят на балконы
и преподносят Богу свои окровавленные тела,
а Бог посещает деревни в компании солдат,
наполняет свой королевский передник войнами и разбрасывает их по полям —
по полям из обетованного серебра,
по полям из серебра.
И затем были войны —
идешь ли ты домой
или идешь на смерть?
Идешь ли ты к травам
или идешь на войну?
Мы двигались, двигались, пронзали нас пули,
мы двигались, двигались, по кругу в тысячу печалей диаметром,
рука об руку пели,
рука об руку умирали.
Смерть, не приходи летом,
ведь птицы делят с нами лето.
Смерть, не приходи со страшным далеким дождем,
не приходи —
ссохлась земля,
нет времен года,
высохнет ячмень
и девушки оплачут возлюбленных,
не приходи, не приходи!
Но смерть приходит,
но война приходит, вползая как насекомое
через щели в дверях,
через щели на окнах,
плодится в барах, газетах и книгах,
плодится в трупах возлюбленных,
а потом заявляет убийцам: «Пора отдохнуть!» —
и кормит нас несчастьями и патронами.
Один влюбленный сказал:
— После двух дней усталости и пуль
от земли придет любимая,
она протянет руки к дождю и сливам,
протянет руки к воде,
омоет языки ораторов и цензоров,
запишет всех бедняков, проглоченных войнами
в деревянной тетради,
сорвет фуражку с генерала,
и перед двумя вечерами с дождями и сливами я увижу
под генеральской фуражкой деревни, гложущие кости своих детей,
и фрагменты рук,
я вижу под генеральской фуражкой
алую кровь
и крошево черепов, произносящих буквы,
в каждой из которых — план подпорченной мечты,
я увижу под генеральской фуражкой
план войны с цветком,
план войны с рекой,
план войны с нищими,
между отрубленной правой и левой рукой.
Влюбленные бегут от любви,
бедные — от бедности,
вот падает бомба и приходят могучие оккупанты —
с чашки чая и утренней сигареты,
с чашки чая и сигареты начинается мировая революция
или же просто водопад желаний,
ораторы начинают свои речи,
солдаты — стрельбу,
а я опорожняю печаль до дна,
швыряю ее под генеральскую фуражку
и убегаю в бескрайнее убийство
(теперь мне хватает родины,
теперь мне хватает репрессий)
и сквозь бескрайнее время я вижу любимую на берегу,
отдыхающую от отчаяния:
она просит найти чудесное место, где нету ментов,
где мы обменяемся песнями и поцелуями —
я говорю: «Это море». —
И она повторила: «Море». И она повторила: «Море».
И улыбнулась.