Telegram Group Search
Гадамер и Виламовиц

Немколько лет назад, кажется в Берлине на Ackerstraße, я купил сборник статей замечательного филолога-классика и историка классической филологии, Уильяма Колдера III-го „Studies in the Modern History of Classical Scholarship“ (Napoli, 1984).

Внутри, я это заметил уже только дома, обнаружилась аккуратная вырезка из номера Neue Züricher Zeitung за 10 сентября 1982 с большой статьей Ханса-Георга Гадамера посвщенной 50-летней годовщине с кончины Ульриха фон Виламовица-Мёллендорфа «Философия и филология».

Недавно я вспомнил об этом в связи с этой заметкой и перечитал. Этот текст еще очень хорошо накладывается на нашу последнюю встречу с Дмитрием Владимировичем Бугаем в ИВКА РГГУ.

Гадамер (1900–2002) кстати после докторской защиты у Наторпа и Гармана в 1922 г. работы о природе удовольствия по диалогам Платона увлекся феноменологией и слушал лекции Гуссерля и Хайдеггера во Фрайбурге. Влияние Хайдеггера на Гадамера было столь велико, что он потом говорил об этом как об „eine völlige Erschütterung allzu früher Selbstsicherheit“.

В 1924 г. он начинает занятия классической филологией у Пауля Фридлендера в том же Фрайбурге не в последнюю очередь потому, что у Фридлендер полагал, как говорит Гадамер, "что я буду просто раздавлен превосходством этого мыслителя [Хайдеггера], если не обрету свою собственную почву, на которой я, возможно, буду стоять более твердо, чем сам этот могущественный мыслитель".

В итоге, в 1929 г. Гадамер защитил под руководством Фридлендера и Хайдеггера свою габилитационную диссертацию « Диалектическая этика Платона. Интерпретации «Филеба» (есть русский перевод).

1933 год Гадамер провел в чудесном Париже, а в следующем году публикует книгу «Платон и поэты». Ее я не читал, но теперь очень хочется.

К чему я это? Я перечитал, как всегда, в метро статью «Философия и филология» из цюрихской газеты, а потом, опять в метро, и перевел. Чуть ниже размещу в канале. Не судите строго перевод, времени сидеть над ним особо не было
Философия и филология.

Об Ульрихе фон Виламовице-Мёллендорфе


Ганс-Георг Гадамер

(Neue Züricher Zeitung. 10 сентября 1982)

Пятьдесят лет спустя со смерти Виламовица-Мёллендорфа вновь встает вопрос: что с ним сейчас, как его современность выглядит из нашей современности, каким мы видим его сегодня, человека, определившего поколения исследователей классической древности, которым мы все обязаны как своим учителям? Мы не можем задать этот вопрос, не вспомнив одновременно о его великом оппоненте, другом ученике Шульпфорты, который тоже начинал как филолог-классик, но в итоге вырос в совершенно иную всемирно-историческую фигуру: Фридриха Ницше.

Происхождение

Известно, что оба этих человека в молодости вели между собой ожесточенные споры, и потому мы задаем вопрос: Какое место каждый из них занимает в нашем собственном сознании? Присутствие Ницше доносится до нас буквально со всех континентов, но в то же время мы знаем, насколько серьезно его мышление заним вопрос о преимуществах и недостатках науки и, в частности, насколько сильно он с ранних лет сомневался в ценности истории для жизни. Какое положение рядом с ним занимает человек, которого мы сейчас вспоминаем, чьим основополагающим убеждением было то, что жизнь ради науки – это та именно жизнь, которую действительно стоит прожить? Мы не должны упрощать ответ на этот вопрос. Мы знаем, что огромное влияние Виламовица положило конец классицистскому взгляду на античность, что он заменил название "классическая филология" более широким термином "наук о классической древности". В этом проявляется гордость, если не сказать высокомерие, эпохи, которая верила в собственный прогресс.

Однако тема "филология и философия" не кажется особенно подходящей для этого человека и его личности. У нас достаточно тому свидетельств. Конечно, он также внес свой научный вклад в изучение философских текстов, как и во всю богатую традицию классической филологии. Но он неоднократно подчеркивал, насколько легче ему было бы, насколько охотнее он предпочел бы вернуться к поэзии и заниматься ее истолкованием. Какое право мы имеем чтить его память и определять его место в нашей собственной ситуации, делая предметом обсуждения вопрос об отношении филолога к философу, филологии к философии? Как известно, филологи начинают со слова, и поэтому нам стоит на мгновение задуматься о словах "филология" и "философия". Любой, кто хоть что-то знает о греческом языке, сразу же поймет, насколько близки эти два термина, а точнее: как они перетекают друг в друга и переливаются друг в друга в обоих направлениях. Филология – это любовь к логосу. В "Федоне" Платона, например, мы встречаем контрконцепцию мизологии в знаменитом отрывке. Опасность заключается в том, что если поиск истины не удается, то любовь к логосу, которая есть любовь к мышлению, превращается в мизологию, в скептицизм, в отчаяние от мышления. Философия, со своей стороны, означает любовь к символу, причем в самом широком смысле – любовь к тому, что привлекательно вне всякой исчислимости и обещаний пользы и выгоды: как все прекрасное. Филолог, любящий логос, и человек, чья теоретическая страсть устремлена за пределы выгод и недостатков повседневного прагматизма, таким образом, кажутся почти одним и тем же.

Мы должны спросить себя, в каком смысле это правильно и какие акценты должны быть приняты во внимание? Но есть и другая причина для этого вопроса, которая позволяет мне на мгновение ввести в игру меня самого. Я имею в виду конкретное событие: в последние годы Первой мировой войны Виламовиц пишет и публикует свою большую книгу о Платоне. Именно тогда я впервые услышал имя Виламовица, будучи молодым студентом, когда мой учитель, Пауль Наторп, написал в Марбурге несколько резкую рецензию на эту книгу Виламовица о Платоне и с гордостью прочитал ее мне. Для меня и поколения, к которому я принадлежу, поколения 1900-х годов, эта книга имела некое символическое значение. Она казалась странным и вызывающим анахронизмом, последним и в определенном смысле запоздалым расцветом биографического века (так называли XIX век).
Это была удивительная попытка написать биографию человека, о котором у нас нет ни богатых сведений о жизни, ни бесчисленных мемуаров, которого мы поэтому не знаем, как, например, Гете, о детстве, юношеских переживаниях, любовных встречах и воспитательном опыте которого мы имеем богатейшие сведения от него самого и из бесчисленных источников и других свидетельств. Скорее, Платон – это далекое прошлое, узнаваемое и известное нам только по его сочинениям и более или менее утраченной косвенной традиции о его философском учении, а не о личности. И вот приходит большой ученый и исследователь и пытается нам представить Платона скорее с человеческой стороны. Он хочет из его сочинений и поступков разгадать тайну души философа и, написав картину его жизни, дать нам своего рода образец для подражания. Это было чересчур для поколения вроде моего, которое выросло во время Первой мировой войны и делало первые пробные шаги к самоответственности в суматохе ее окончания. В мире, где многое было непонятно и многое стало непонятным, разве можно и важно понять эту столь далекую от нашего времени душу и даже научиться любить ее?

Это требование было вдвойне сложно, если учесть, что биография не имеет первостепенного значения, когда речь идет о людях теории. Конечно, в античности существовал академический жанр (Genos) философской Vita, которая примеряла биографическую схему на таких людей ради их мудрых изречений и философского учения. Но инстинктивно чувствуешь, что жизнь человека, посвятившего себя теории и мысли, творчество которой нас волнует, не заслуживает такого интереса. Скорее, биография представляется сама по себе оправданной там, где нет никакого творчества – ни произведения мысли, ни произведения искусства, – а изображается судьба человека в гироком контексте исторической и политической жизни. Его взлеты и падения становятся нравственной парадигмой человеческого существования в целом.

Вызов Платону

"Параллельные жизнеописания" Плутарха, это сравнение судеб великих людей, которые возвышались и падали, – именно это есть истинный источник биографического интереса. И вот великий филолог ведет нас через свой труд, опираясь на самые скудные известия из жизни Платона. Он описывает его как политического деятеля, который, в различных своих путешествиях, развивал и расширял свои представления об истинном устройстве государства и пытался реализовать их, когда появлялась такая возможность. Мы вдруг видим его совершенно новыми глазами, не как "сотоварища христианского откровения" (Гете), а как политического деятеля, который потерпел неудачу. В то время это было очень важно.

Главным свидетельством, на котором основывалась эта новая интерпретация, было письмо, подлинность которого оспаривалась, – знаменитое Седьмое письмо, представляющее большой интерес как политическое послание, если признать ее подлинность. Во времена старика Виламовица, работавшего над своим трудом о Платоне, это давно забытое письмо было неожиданно признано историками, а в конце концов и филологами, как подлинное. Виламовиц, которому было уже почти семьдесят лет, построил политическую биографию этого человека на вновь приобретенной основе с огнем молодого исследователя. Разумеется, он сделал это в форме, вызвавшей насмешки наших молодых лет, в которой он не стеснялся биографической окраски. Например, в платоновском "Федре" Сократ описывает прогулку по долине Илисса со своим юным последователем, и Платон действительно удивительным образом передает атмосферу жаркого полудня в афинской сельской местности.

В этом диалоге речь идет о знаменитом восхождении человеческих душ вслед за хором богов к зениту и их падении, после которого только сила Эроса вдохновляет их на новый полет,– а затем в диалектическом разделе диалога обсуждается природа риторики. Глава, посвященная этому диалогу у Виламовица называется "Счастливый летний день". Это был настоящий Виламовиц. Он прекрасно понимал – и сам об этом говорит, – что "люди будут смеяться над этим", но ему было все равно. Мы и на самом деле смеялись над этим.
Эта претензия на то, чтобы к великой личности столь далекого прошлого приблизиться по-человечески и, так сказать, познакомиться с ней, казалось нам абсурдной. Кроме того, Платон-философ оказался как-то с краю, пока биограф, так сказать, был увлечен своей работой. Виламовиц не хотел ничего большего. Он считал, что это задача высшей критики, которая ему была не по плечу и которой могут заниматься только философы: реконструировать и оценить вклад Платона в систему мысли. Для моего поколения – а я был лишь одним из многих – это было удивительной, анахроничной позицией.

Прямо или косвенно мы были втянуты в то, что в истории мысли называется историзмом. В частности, в то время начал оказывать длительное и глубокое влияние Вильгельм Дильтей, берлинский коллега Виламовица. Для него существенным в истории разума была не связь между причиной и следствием, не выведение произведения из его исторических материалов или источников, обстоятельств или стимулов, а то, что он называл новым словом "Wirkungszusammenhang" (взаимосвязное действие). Под этим он понимал то, как эффекты, вызванные самыми разными причинами, объединяются и формируют облик времени, человека, духа.

Дильтей также использовал для этого другое слово – "структура" и "структурная связь" – задолго до рождения структурализма. Своим методом работы он положил начало повороту против биографического века, и именно его влияние вытеснило биографию благодаря иному подходу к исследованию. Вспомните, к примеру, серию "Werke der Schau und Forschung" круга Георге, которые представляли собой новый тип биографии личности в "Гете" Гундольфа, "Ницше" Бертрама, "Фридрихе II" Канторовича и целого ряда других авторов. Они обозначали совершенно иное отношение к прошлому, которое – по выражению Ницше – относилось к типу монументальной истории. Это было новое утверждение мифической силы прошлого, которое должно было утвердиться в форме монументальной историографии для того времени и для настоящего, не столько в форме науки, не столько исследования того, как это "на самом деле было", сколько в форме современного создания великих образцов для подражания. Такой подход к истории был в то время широко распространен, и поэтому мы задаемся вопросом: что значила личность и дело жизни Ульриха фон Виламовица-Мёллендорфа в этом повороте событий?

Установление образца (Masssetzung)

Это значит установление стандарта, которому нужно соответствовать. Целое поколение молодых и значительных исследователей, прошедших его школу, уже было охвачено новым пафосом, вдохновлявшим нас, молодых, но им предстояло прожить всю жизнь в диалоге с гигантской фигурой этого универсального Знатока и исторического исследователя. Я имею в виду, например, Карла Рейнхардта, Пауля Фридлендера и Вернера Йегера, которые, как и многие другие, вышли из школы Виламовица. Все они, как и мы, молодые люди, были где-то внутри уже детьми новой эпохи, неопределенной, рискованной, колеблющейся, дезориентированной и нуждающейся в ориентации, которые в своеем собственном бедственном положении были убеждены, что установка на честное исследование – это еще далеко не всё.

Во-первых, это отношение между словом и понятием. В своей книге о Платоне Виламовиц рассказывает о том, как философы уже давно приобрели обогащенный арсенал важных концептуальных и логических средств, с помощью которых они могут по-новому и критически интерпретировать платоновское мышление. Но мы, напротив, чувствовали и чувствуем до сих пор предвзятость (Vorgrifflichkeit) этой традиционной системы философских понятий, не говоря уже о недостатке их спекулятивного содержания, отягощавшего академическую философию нашего времени. Но именно поэтому этот филолог стал так важен для нас. Мы открыли инаковость говорящего слова за шаблоном понятия. Мы обнаруживали, что такое слово, как "эйдос", или такое слово, как "генос", или что бы это ни было, все еще таит в себе нечто нераскрытое: эйдос – облик существа, генос – естественность деторождения и родства.
Таким образом, мы повсеместно обнаружили новую задачу – переплавить застывшие понятия обратно в раскаленную лаву словесного выражения. Это также привнесло нечто новое в философию, которая уже обратилась к жизненному миру благодаря развитию феноменологической школы и оставила позади свое исключительное предпочтение научного взгляда на мир.

Второй момент касается отношения между текстом и интерпретацией. Любой, кто когда-либо изучал классическую филологию, вспомнит из своих студенческих лет, как нас всегда отталкивала эта странная система филологического семинара. Сначала нужно было установить текст (и даже перевести его), а потом его интерпретировать. Вопрос о том, как должно установить текст и даже о том, как его перевести, до того, как применить все искуссные средства интерпретации не ставился совсем. Это, конечно, было дидактическим упрощением, которое не отражает истинного процесса понимания. Известно, что овладеть текстом можно, только поняв его. Так мы узнали – и классическая филология все больше и больше проникается этим, – насколько интерпретация не только основная форма доступа к миру, но и доступа к традиционным текстам. Мы никогда не находимся в точке, где мы можем просто принять безусловно данный текст, и никогда не находимся в точке, где мы можем построить смысл наших текстов и смысл исторической традиции так же, как физик, который обрабатывает свои фиксированные данные математически и развивает свою систему координат, так сказать, из нулевой точки. Мы настолько пронизаны риском интерпретации, что вынуждены улыбаться, когда кто-то говорит: "Но ведь там так написано".

Конечно, это очень серьезно. Но то, что там написано – это то, что мы хотим и должны понять. Но знаем ли мы, что там написано, прежде чем понять? Это и есть знаменитый герменевтический круг. Осознание этой сложной структуры интерпретации дифференцировало все отношения между текстом и интерпретацией. Мы знаем, что в спорных вопросах мы всегда задаем вопросы самому тексту и что последнее слово в этом отношении остается за текстом. Но в то же время мы знаем, что именно текст всегда подвергается интерпретации, и теперь к нему прислушиваются в поисках ответа. Дело обстоит не так, как если бы текст был для нас несомненной данностью, а интерпретация процедурой, которая впоследствии проводится над текстом. Именно это и смог показать нам такой мастер интерпретации, как Виламовиц.

Формы текста

Это имеет еще одно следствие для отношений между филологом и философом. Философ занимается философскими текстами. Но существуют ли вообще философские тексты, как существуют литературные и особенно поэтические тексты? Существуют ли в философии тексты, которые, будучи сущностью, обладающей внутренним единством и силой выражения, как бы сами по себе являются тем, о чем они говорят, подобно тому, как мы сказали бы о стихотворении, что оно есть то, о чем оно говорит? Существуют ли философские тексты в этом смысле, или же вся традиция нашего философского прошлого – это скорее череда вливаний в бесконечный диалог, в котором участвуем мы сами, философы? Для философа "текст" означает не то же самое, что для филолога.

Таким образом, вся великая история, которую пережило слово philologia – от радости спора, размышления и ответственности до позднейшей верности тексту, характерной для александрийского и современного филолога, – отпечатывается в превосходной памяти филолога. Для филолога формулировка текста, создание текста, не только связано с его интерпретацией, но и в определенном смысле остается целевой областью его понимания. Для философа, напротив, формулировка текста не представляет первостепенного интереса; для него слишком ясно, что слова и предложения к чему-то стремятся и остаются в стороне от сферы того, к чему относится "стремление к пониманию". Здесь, однако, снова возникает точка плодотворного соответствия. Интерпретатор поэзии также признает, что его задача интерпретации бесконечна и что здесь производство текста выходит за рамки простой фиксации формулировок и принимает участие в незавершенности, присущей языковому произведению искусства.
Поэтическое произведение – это больше, чем текст, это звук и ритм, и его смысл не может быть вычитан из текста, как реальная информация. Поэтические тексты всегда имеют такую природу, что наше последующее и постепенно осуществляющееся понимание – лишь этап медленного доверительного знакомства и все время обновляющегося пребывания перед произведением искусства.

Это, как мне кажется, третий момент, почему такой великий интерпретатор поэтических текстов, как Виламовиц, ускользает от интереса философии. Чем больше мы углубляемся в сложные отношения между текстом и интерпретацией, тем больше сливаются воедино дело интерпретации текстов – и поэтических текстов в частности – и дело разгадывания человеческих вопросов, которыми занимается философ. Это часть великого наследия, дошедшего до нас от эпохи романтизма: философия сохранит свою великую миссию только в том случае, если не утратит меру (Massstab) искусства, а там, где она утрачивается, она будет знать, как его вернуть.

Так что, в конце концов, мы можем серьезно отнестись к первоначальному замечанию о внутренней связи между словами "филология" и "философия". Мы все знаем, что это зависит от sophon, от того, что на самом деле нужно знать, и в то же время мы знаем, что мы наследники – все мы и с незапамятных времен – и что мы, таким образом, обращены к logoi, к участию в диалоге, который выходит за пределы нас и который один дает нам язык и диапазон зрения, которые могут нас направлять.
Лёвенский Эразм в моем 2016 году и нынешний, присланный коллегой сегодня. Говорят, что в воскресенье он становится немножко свободней от велосипедов
Вот что это?!

С нашего кружка начального греческого. Больше тут
#книги

У меня есть уже немного странная привычка для моего чуток потухшего возраста привозить из любой поездки за пределы Москвы хотя бы одну книжку. Такой вот сувенир. На полочку. Иногда я, если не забываю, подписываю на форзаце карандашом город и год.

На прошлой неделе я был в Ереване на чудесной конференции по чистейшей классической филологии. См. выше. (После нашей конференции по Плинию Старшему пятилетней давности лучшая на моей памяти конференция.)

Ну, так вот. Про книжки я даже особо не думал, тем более, по своим интересам, тем более, что, кажется, до революции в Ереване была всего лишь одна классическая гимназия. «Да что там остаться-то могло?», – думал я.

Однако вот же! Книжечка по хронологии средневековой и новой истории на кафаревусе. Полезная в моем повседневном обиходе.
Please open Telegram to view this post
VIEW IN TELEGRAM
Почта пока худо-бедно есть. Месяц шла книжечка из Лиона. В подарок от коллеги, если что. Сам бы я не смог купить
2025/06/30 17:29:50
Back to Top
HTML Embed Code: