Telegram Group Search
Что мы знаем, Лидия? Мы чужеземцы,
Где бы мы ни жили. Всё нам чужое,
     Язык у всего чужой.
Из себя самих убежище создадим,
Робкие, там спрячемся от обиды,
     От суматохи мира.
Разве хочет любовь принадлежать другим?
Как секрет, рассказанный во время мистерий,
     Священная, только наша.

(Fernando Pessoa. Ricardo Reis Poesia)

Пер. Ирина Фещенко-Скворцова

Иллюстрация: Michael Radford. 1984, 1984
Знаете, мы рано или поздно все умрем, и каждый из нас если только не имеет твердой веры в Бога, непременно станет одинокой душой перед смертью. Родные, близкие тут не помогут: их дело жить, а умирать будешь непременно один. Дай Бог чтобы каждый из нас мог так твердо стать перед лицом смерти и перенести все мучения с достоинством человека.

(Михаил Пришвин. Дневник / 2 февраля 1922)
Доколе ты жив, и тебя не оставит отчаянье,
Хоть, впрочем, не нам и забота, и власть, и ответ, —
Я здесь. Вряд ли в помощь, – как тень за твоими плечами,
Как волк, терпеливо оленю идущий след в след.

Доколе ты жив, и мне двинуться с места не велено,
За волосы душу ловлю, – уплывает, как дым, —
Надумано, дымом надуто, ветвями навеяно,
Но плач твой немыслимый горлом исходит моим.

(Ирина Ковалёва)
Душой я не подчинен никому, разве только только Тому, Кто дал мне душу, или тем, о которых я сам для себя решил определенно, что каждый из них — друг Господу, редкий род людей. Добавлю небольшое число душ, сходных с моей, к которым любовь привязала меня сладчайшим ярмом; нелегкая власть, но столь редкая, что с молодости до нынешнего дня я связан такими узами с очень немногими. В их числе были и безвестные, и знаменитые, и папы, и короли. К тесным отношениям с ними меня побуждало не их положение, но их добродетели и преклонение только перед этими качествами. Я подчинялся им добровольно и всякий раз скорбел, когда смерть того или другого освобождала меня от этого служения.

И получалось, что простым и безвестным людям я чаще был подчинен. Для меня не имели значения ни их счастливая судьба, ни их положение — я ценил только их любовь ко мне и их добродетель. Если у меня и не хватает ее, у других я всегда буду ее любить и ценить. С их уходом не останется никого из людей, кому я подчинил бы свою душу.

Как видишь, моя лучшая часть или свободна, или лишена свободы по причинам приятным и благородным. И иначе быть свободной не хочет, и боится, и отказывается от подчинения. Такова моя душа.

(Francesco Petrarca. Invectiva contra quendam magni status hominem)
Я смотрю назад, в детство, я смотрю
в глубину летних залов, в изобилье листвы
Я еще сплю, глаза мои — почки,
наполняющиеся светом, кровь еще не
отделилась от листьев. Счастливое детство
Внезапно меня окружили картины твоей любви
Я встаю и ухожу, не обернувшись
Вот предо мной возникает будущее: гора,
и я лежу на дне глубокого озера,
на дне, под расколотым зеркалом снов,
от этого на душе у меня тяжело
Я просыпаюсь, впускаю небо в свое
лицо, я долго проспал, подобно
ребенку. Теперь я ухожу вверх, за пределы
своего взгляда — первого берега познания
Вот, я ушел из детства навстречу миру

(Stein Mehren)

Пер. Изабелла Бочкарева
Слушай, я совершенно счастлив. Счастье мое — вызов. Блуждая по улицам, по площадям, по набережным вдоль канала, — рассеянно чувствуя губы сырости сквозь дырявые подошвы, — я с гордостью несу свое необъяснимое счастье. Прокатят века, — школьники будут скучать над историей наших потрясений, — все пройдет, все пройдет, но счастье мое, милый друг, счастье мое останется, — в мокром отражении фонаря, в осторожном повороте каменных ступеней, спускающихся в черные воды канала, в улыбке танцующей четы, во всем, чем Бог окружает так щедро человеческое одиночество.

(Владимир Набоков. Письмо в Россию)
О, жизнь моя! Не надо суеты,
Не надо жалоб, — это всё пустое.
Покой нисходит в мир, — ищи и ты покоя.

Мне хочется, чтоб снег тяжелый лег,
Тянулся небосвод прозрачно-синий,
И чтоб я жил, и чувствовать бы мог
На сердце лед и на деревьях иней.

(Георгий Адамович)

Иллюстрация: Николай Андреев. В мороз, 1920-е
Не умирают ради овец, коз, домов и гор. Все вещное существует и так, ему не нужны жертвы. Умирают ради спасения незримого узла, который объединил все воедино и превратил дробность мира в царство, в крепость, в родную, близкую картину. Тратят себя ради целостности, ибо и смерть укрепляет ее. Смерть, которая стала данью любви. Тот, кто неспешно тратил жизнь на добротную работу, что долговечнее человека, — на постройку храма, например, который будет шествовать сквозь века, — тоже согласится на смерть, если дробный мир покажется ему прекрасным замком, и, влюбившись в замок, он захочет с ним слиться. Его примет большее, чем он сам. Он отдаст себя своей любви.

Но как согласиться отдать жизнь из выгоды? Выгоднее всего жить. Песни моих сказителей не будили в душе созвучий — значит, за кровь моим воинам платили фальшивой монетой. Их лишили возможности умереть во имя любви. Так зачем тогда умирать?

А тот, кто все-таки шел на смерть, повинуясь долгу, который стал непонятен, умирал в тоске: вытянувшись, он молчаливо смотрел тяжелым взглядом, от отвращения став жестоким.

(Antoine de Saint-Exupéry. Citadelle)
БЕРЕЗА ЗИМОЙ

Взглянув на дерево, едва ли встретишь
следы былого глянца: только ветошь
коры — ее узлы, заплатки, слезки,
морщин продолговатые бороздки.

Фантазия представит не такой ли
мозаику колонн из Ara Coeli,
или найдет, что это древо схоже
с изжеванною долголетьем кожей.

Не думай, что древесной жизни краткость
в бороздчатость ушла и в узловатость
покровов, в червоточины — подспудность
еще не есть, в конечном счете, мудрость.

А мудрость — в том, что дерево в угоду
законам возрождается природы
и каждой клеткой привыкает к росту
коры, освобожденной от коросты.

(Richard Wilbur)

Пер. Григорий Стариковский
«ГОРИЗОНТАЛИ СУЩЕСТВОВАНИЯ ЧЕЛОВЕКА ДОЛЖНЫ БЫТЬ ПРОТИВОПОСТАВЛЕНА СМЫСЛОВАЯ ВЕРТИКАЛЬ»

Неотменима задача установления человека как некой величины и определённого события: его существование должно быть выделено и отличено от всего остального. Человек нуждается в прояснении своего существования: ему нужно видеть смысл своей жизни, и такая смысловая координата противостоит координате существования как некой тавтологии. Горизонтали существования человека должна быть противопоставлена смысловая вертикаль, в скрещении которых только и появляется величина события жизни.

Горизонталь существования раскрывается, в первую очередь, в жизненном пространстве индивида. Однако как бы человек ни обустраивал пространство и как бы ни обустраивался в нем, он не может устроиться в нём в полной мере. Человек знает, что ему не хватит никакого пространства, как знает и то, что любого пространства ему мало. Его внутренний мир развёртывается поверх пространства, и связан он с вертикальным сечением пространства, благодаря чему такое пространство может превосходиться и углубляться. Именно в вертикальном сечении горизонтали пространства человека испытывается его возможность соответствовать высоте и глубине самого себя, когда в данности человека раскрывается его заданность. Углубление человека в себя прямо связано с его восхождением, и координата вертикали соотносится не только с горизонталью земного пространства и не может отождествляться с падением на неё. Напротив, вертикальное сечение смысла пронизывает пространство существования и связано с его углублением. В деле своего восхождения, как и в деле своего углубления, человек проявляет своё крайнее напряжение и является активной величиной: вертикальное сечение, пронизывающее горизонталь существования, раскрывает то, что человек не падает, но именно углубляется.

(Андрей Сергеев. Своё и другое: «есть» сущего и его тайна)
В самую долгую из ночей
слёзы горячие прячь. Горячей
только безмерное горе ничей-
ное, что воет, и жжёт, и очей
ни от кого не отводит.

(Джавхар Кутб)
Please open Telegram to view this post
VIEW IN TELEGRAM
Улыбка — нечто святое, как и всё, что даёт ответ больший, чем предполагает вопрос. Я, упрямый одиночка, утверждаю, что самое прекрасное из всего — это улыбка. Это один из величайших человеческих даров.

(Christian Bobin. La Lumière du monde)

От Абу Зарра, да будет доволен им Аллах, передаётся, что Посланник Аллаха, да благословит его Аллах и приветствует, сказал: «Улыбка в лицо твоего брата является даром».

(Abū ʿĪsā at-Tirmidhī. Jami', 1956)

Иллюстрация: Jay Maisel. Two Men Standing Against Wall, Marrakech
МОЛЬБА

Воинов не встретишь величавей
и грозней, чем тени дубняка.
В дальних огоньках, с бичами, с лаем,
надвигаясь, лиловеет мгла.
Крик ворон из мертвого колодца.
Руки стужи гонят скакуна.
Буря. Зелень солнца в черных водах.
Озеро? То грудь моя. Мертва.
Золотая шхуна, одр угрюмый
дня. Как тетива ты, плоть моя.
Вся уйдя в труды, над сценой моря
поднимает занавес зима
и рядится в плотные туманы.
Черный лучник, не спеши стрелять.
Нет, не внемлет. И дроздовой трелью
к цели устремляется стрела.
Пядь за пядью вымеряем ложе.
Ил подстилкой будет и листва.
Как пылает кормчего перчатка.
На лагуне выснежен шафран.
Этой белизны не ожидали?
Вот и гости, вот и гости к нам —
с неба, прямо с неба. Зелень дуба
известью глазниц испещрена.

(Pere Gimferrer)

Пер. Марк Самаев
Были десятки тысяч людей, вернувшихся с войны и умеющих стрелять. <...>

Сотни тысяч винтовок, закопанных в землю, упрятанных в клунях и коморах и не сданных, несмотря на скорые на руку военно-полевые немецкие суды, порки шомполами и стрельбу шрапнелями, миллионы патронов в той же земле и трехдюймовые орудия в каждой пятой деревне и пулеметы в каждой второй, во всяком городишке склады снарядов, цейхгаузы с шинелями и папахами.

И в этих же городишках народные учителя, фельдшера, однодворцы, украинские семинаристы, волею судеб ставшие прапорщиками, здоровенные сыны пчеловодов, штабс-капитаны с украинскими фамилиями… все говорят на украинском языке, все любят Украину волшебную, воображаемую, без панов, без офицеров-москалей, — и тысячи бывших пленных украинцев, вернувшихся из Галиции.

(Михаил Булгаков. Белая гвардия)

Иллюстрация: Старшина Запорозької Січі Юхима Божка (попереду з кинджалом) та директор учительської семінарії у Заліщиках Осип Маковей (праворуч від отамана). В першому ряді другий праворуч — отаман кінного куреня Запорозької Січі Олександр Недзведський. Заліщики, 17 квітня 1919 р.
РАЗБИТЫЕ СТЕЛЫ

деревья камни молчаливые гробы
и плиты — стражники другого мира
стоят вплотную ржавое железо
истёршиеся памятные буквы
могильных стел полузабытый свет
волна чужого горя воздух отверделый

(Татьяна Грауз)

Иллюстрация: Caspar David Friedrich. Friedhofseingang, 1825
Наибольших, поистине титанических, усилий стоила Сент-Экзюпери борьба, которую когда-либо он вел против обстоятельств, во время полета на юг из Трелюи в Комодоро-Ривадавия. Девятью годами позже, когда он описал это событие для американского издания «Ветер, песок и звезды», он признался, что ему трудно подобрать необходимые слова и образы, чтобы попытаться разобраться в галлюцинациях, сопровождавших тот полет. Он и его товарищи-пилоты уже познакомились с полетами у Комодоро, где воздух из областей высокого давления над Тихим океаном проникал через сужающееся пространство в Андах, подобно воде в носике чайника, и дул, вырываясь на вычищенную поверхность плоскогорья со скоростью в 100 миль в час. Они садились, крепко пристегнувшись ремнями, схватившись за специальную скобу на случай удара и приготовившись к сорокаминутной битве с ветром. Но в этот специфический день небо было сине-стальным, подобно лезвию ножа, а яркость солнца – противоестественной. Издалека все выглядело безоблачным и чудесно спокойным, только ближе к поверхности земли Антуан смог разглядеть завесу пыли, подобную потоку пепла, устремлявшегося к морю.

Несколько слабых, предупредительных ударов, а затем без всякого предупреждения стихия настигла его. Он видел землю где-то безумно далеко справа, в головокружительном вращении. Он торопливо поймал ветер, после чего скользящий пейзаж стабилизировался и стал зловеще неподвижным прямо под ним. Самолет продолжал скользить по инерции, подобно вышедшему из строя механизму. В течение двадцати минут Сент-Экс отчаянно боролся, чтобы на высоте 200 футов отказаться от безнадежного сражения, подумав о возможном столкновении с пересекавшей его курс долиной в надежде хоть так выползти из-под бури. Вместо этого его швырнуло вверх на 1500 футов с силой взрывной волны. Прежде чем Антуан смог стабилизировать полет, он оказался унесенным миль на шесть в море, отчаянно пытаясь вернуться к берегу, теперь уменьшившемуся до нечеткой линии вдали. Ветер, с которым он боролся, нес его с фантастической скоростью 150 миль в час – максимальная скорость его «Лате-25». Если бы он пилотировал старый «бреге», то мог бы никогда не возвратиться. «Впервые за четыре года эксплуатации авиалинии, – написал он позже, – я усомнился в прочности крыльев. И испугался падения в море – не из-за нисходящих потоков, которые гладили своего рода матрац на уровне волн, а из-за шиворот-навыворот образовавшихся углов, под которыми ветер продолжал бросаться на меня».

Через 80 минут он был далек от берега, как никогда прежде, но он поднялся на 900 футов – достаточно, чтобы разглядеть на некотором расстоянии дальше на юг своего рода синюю реку посреди этого бушующего океана, где завывающие палочные удары ветра превращались в сердитую пену и разбивались о длинные зеленые волны. Антуан взял курс на юг к той благоприятной синей заплате, где сила бури казалась менее свирепой, а затем, подобно любящему схватку боксеру, который почувствовал слабину противника, сжал рычаг управления на полу и начал решительно пробиваться к берегу. Под ним ревело море, выбрасывая множество брызг, но понемногу он начинал чувствовать себя на пути домой. Час ушел на преодоление тех шести потерянных миль. Нечеткая линия стала берегом, а затем постепенно и утесом, в чьей тени искал он защиты от урагана. Отклоняясь к югу, Сент-Экс пробивался к Комодоро-Ривадавия. Самое худшее осталось позади. Но ветер все еще выл так неистово, когда он зашел на посадку, что 120 солдат надо было поднять по тревоге, чтобы помочь втянуть его «Лате-25» в ангар. Еще час упорных усилий в преодолении вертикальных смещений и натягивании канатов – и наконец они внутри.

Той ночью в своем гостиничном номере, когда он повалился в кровать, его сведенные мускулы все еще продолжали бороться со штормом, который с отчаянным и неослабным безумием стонал за окном и грохотал о рифленую крышу над его головой.

(Curtis Cate. Antoine De Saint-Exupery)

Иллюстрация: Laté 25
НЕЗРИМОЕ ПРИСУТСТВИЕ

Шелест времени над травами. Червь
В балке, рябь в ручье. Стертость, ржавчина,
Трещина. От прикосновения плод
Загнивает. Не нужно ни циферблата,
Ни соборных колоколов. Все скажут
В бледной влаге бледные лепестки.

(Henri de Régnier)

Пер. Михаил Гаспаров
ПРЫГНУТЬ В БЕССМЕРТИЕ

«Да вы что, вы разве не знали?» – говорит мне востоковед и культуролог перед записью одной телевизионной программы, в комнате для гостей. «Для кимоно в Японии производили не только тонкий, летний, шелк, но и зимний, толстый. Который греет больше шерсти. Всего 150 сортов шелка есть. Неужели не знали?» Не знал.

Я думал, шелк – это прохлада, это для жары. Что шелком можно согреться, не знал. Как если бы можно было наесться соловьиной трелью.

Впрочем, не только я один не знал. Басё тоже мерзнет. Видимо, ему не хватило шелку.

Одеяло для одного.
И ледяная, черная
Зимняя ночь… О, печаль!

Ничего, зима пройдет, и однажды, весной 1686 года, Басё напишет стихотворение, которое будут считать эталонным (мы не поймем, почему; мы же не японцы).

Старый пруд.
Прыгнула в воду лягушка.
Всплеск в тишине.

Учись у сосны, что такое сосна, учись у бамбука, что такое бамбук, учись у лягушки, как прыгать, чтоб если тебя подслушать, то можно было бы написать эталонное японское хайку. (Лягушка об этом не думала, она просто прыгала.)

Вообще плеск лягушки – это помарка. Пруд был тих, ночь была спокойна, вдруг плеск. Мир без помарки никому не нужен. Только когда там возникает неправильность, человеческий глаз видит мир. До этого мир просто фон.

«Создание стихотворения должно происходить мгновенно, как дровосек валит могучее дерево или как воин кидается на опасного противника; так, как взрезают острым ножом арбуз или откусывают добрый кусок груши», – говорит Басё. И все скорей всего видят тут прежде всего молниеносность (хотя дерево нельзя повалить мгновенно), и, наверное, мало кто замечает, что здесь всегда речь идет об ущербе. Рана дереву, хруст уже не девственно круглого арбуза, укушенная груша. Это как пруд, вдруг «поврежденный» лягушкой.

(«Укушенная груша» – тут хороши эти переводные утроенные «у» и тяжелая почти рифма «уше»- «уша». Возможно, так и строятся недоступные нам настоящие хайку.)

Но что там про шелковые кимоно? В которых мы так задубели, потому что Япония – это не Россия.

Где-то прочитал, что даже сейчас, хоть кимоно больше никто в обычной жизни не носит, оно по-прежнему сопровождает японца всю жизнь – пусть и с большими перерывами.

Первый раз его надевают, когда младенцу исполняется 30 дней, потом в 3 года, в 7, в 20 лет и на свадьбу. И в последний путь японцев тоже провожают в кимоно. Правда, запахивают его теперь иначе. Потому что при жизни как женское, так и мужское кимоно запахивается направо, а уже на похоронах тело облачают в кимоно с запа́хом налево. Как бы этим говоря: «Мир после смерти противоположен нашему миру».

Вот было бы круто написать всего шесть стихотворений! Но таких, которые были бы признаны эталонными. В первый раз – когда оно тебе пришло в 25 лет, предпоследнее – когда ты любил свою главную любовь в жизни, а последнее – когда уже пора запахивать кимоно на запретную сторону.

Кончилась жизнь.
Прыгнул в бессмертие.
Никто и не заметил.

(Дмитрий Воденников)

Иллюстрация: Utagawa Kuniyoshi. Amusements of the First Snowfall (Hatsuyuki no giyû) Giant Snow Cat, 1847-1850
Тут солнечно и холодно. Зима.
Вот девочка с коленками худыми
протаивает лунку в белом дыме.
О, Господи, да это я сама
проваливаю в облачный сугроб
холодный лоб…

Дышу-дышу. Совсем осталась малость.
Сим-сим, откройся! Нету терпежу.
Еще чуть-чуть — и лунка продышалась,
и я в нее так пристально гляжу.

А там, внизу, виднеется земля —
мохнатая, зеленая, большая.
И море. И скорлупка корабля.
А тут зима, сугробы распушая,
сверкает ослепительно окрест.
И я как перст.

Кому сказать — «я больше так не буду»,
кому кричать сиротское «ау,
пожалуйста, пусти меня отсюда
опять туда, домой, где я живу»?

Сама себе и птица, и гнездо,
сама себе ребенок и родитель.
И медленно, как болеутолитель,
внутри меня, стихая, нота «до»
уходит в шорох зрелого зерна.
И — ти-ши-на.

(Галина Илюхина)
2024/12/30 14:28:38
Back to Top
HTML Embed Code: