ЛЮДВИГ ФЕЙЕРБАХ О ПРАВЕ И МОРАЛИ
Право есть та же мораль; но мораль, область которой настолько определена и отграничена, что ее обязанности только потому могут соблюдаться, что их несоблюдение связано с уголовными или гражданскими наказаниями. Оно поэтому, как свидетельствует история, является древнейшей моралью, но в то же время действующей и пригодной еще и сегодня, если не в теорий, то в жизни.
Насколько тщетны и бесплодны поэтому усилия, пытающиеся из современной идеалистической, отличной от права морали дедуцировать, тем не менее, снова право! Дедукция, которая имеет, впрочем, как бы извращена она ни была, хорошее историческое основание; ибо она, подобно философскому выведению мира из Я, является законным потомком древнего и освященного объяснения мира из бога.
Уголовные средства принуждения и наказания находятся, конечно, в кричащем противоречии со стремлением к счастью; но находятся в противоречии только со стремлением к счастью того, кто терпит наказание, а не со стремлением к счастью того, который приводит наказания в исполнение.
Но тот, кто охотно и добровольно не признает стремления других людей к счастью, но как раз наносит ущерб этому стремлению, тот должен также примириться и с тем, что они осуществят по отношению к нему право воздаяния, право Радаманта, страшного судии ада; что они вообще для того, чтобы обезопасить себя на будущее от него и ему подобных — а в данном случае каждый человек подобен ему, —доверят защиту своего добра и жизни не безоружной доброй воле морали, а вооруженному до зубов праву.
Хотя мораль, обособленная от права, и обещает нам очень много, бесконечно больше, чем право, но ее действия остаются по большей части бесконечно далеки, часто даже совсем позади ее обещаний. Право, напротив, обещает нам мало, но зато строжайшим образом соблюдает то, что оно обещает. Мы совершенно не ставим тебе, неисправимый эгоист, сверхчеловеческих требований, мы даже признаем твой эгоизм; зато мы требуем от тебя только того, чтобы ты признавал и наш эгоизм.
Мы не предъявляем никаких претензий к твоему великодушию и щедрости, о которых ты, конечно, ничего не знаешь и знать не хочешь, мы требуем от тебя только того, чтобы ты не брал у нас того, что являются нашим, чтобы ты оставил нас наслаждаться в покое и позволил нам свободно распоряжаться нашим имением и заработком; короче, мы требуем от тебя не морали, но только права, или морали, тождественной с правом честности, или, другими словами, требуем не «обязанностей добродетели», а «обязанностей права».
Но что же в таком случае морально? Что превращает наше настроение и поступки в моральные? Должны ли мы в морали быть и делать прямо противоположное тому, что является правом и по праву, по закону? Должны ли мы здесь примириться со всем? Позволить здесь без сопротивления стащить у нас рубашку с тела или, лучше, стащить ее самим, чтобы выставить во всей наготе полное отсутствие у нас любви к собственности, к своим интересам, к самому себе — в качестве истинного образца морали? «Действительно ли мораль неопределенна, как дух умершего», как сказал однажды деревенский священник в надгробной речи, то есть висит ли мораль в воздухе? Быть может, она уже больше не стоит на почве права?
Быть может, здесь не действует больше законное право самообороны и самозащиты? Не действует больше эгоистическое стремление к счастью? Перестаем ли мы в морали быть людьми? Должны ли мы уподобиться ангелам или каким-нибудь иным небесным фантастическим существам, лишенным тела и Я? Нет, мы хотим и в морали оставаться людьми или, скорее, только здесь ими по-настоящему стать, ибо право для себя самого, конечно, является односторонним, несовершенным, ограниченным, черствым выражением человеческой сущности; мы нуждаемся для своего завершения в том, чтобы выйти за пределы права и подняться над его бессердечным эгоизмом, то есть нуждаемся именно в морали.
Право есть та же мораль; но мораль, область которой настолько определена и отграничена, что ее обязанности только потому могут соблюдаться, что их несоблюдение связано с уголовными или гражданскими наказаниями. Оно поэтому, как свидетельствует история, является древнейшей моралью, но в то же время действующей и пригодной еще и сегодня, если не в теорий, то в жизни.
Насколько тщетны и бесплодны поэтому усилия, пытающиеся из современной идеалистической, отличной от права морали дедуцировать, тем не менее, снова право! Дедукция, которая имеет, впрочем, как бы извращена она ни была, хорошее историческое основание; ибо она, подобно философскому выведению мира из Я, является законным потомком древнего и освященного объяснения мира из бога.
Уголовные средства принуждения и наказания находятся, конечно, в кричащем противоречии со стремлением к счастью; но находятся в противоречии только со стремлением к счастью того, кто терпит наказание, а не со стремлением к счастью того, который приводит наказания в исполнение.
Но тот, кто охотно и добровольно не признает стремления других людей к счастью, но как раз наносит ущерб этому стремлению, тот должен также примириться и с тем, что они осуществят по отношению к нему право воздаяния, право Радаманта, страшного судии ада; что они вообще для того, чтобы обезопасить себя на будущее от него и ему подобных — а в данном случае каждый человек подобен ему, —доверят защиту своего добра и жизни не безоружной доброй воле морали, а вооруженному до зубов праву.
Хотя мораль, обособленная от права, и обещает нам очень много, бесконечно больше, чем право, но ее действия остаются по большей части бесконечно далеки, часто даже совсем позади ее обещаний. Право, напротив, обещает нам мало, но зато строжайшим образом соблюдает то, что оно обещает. Мы совершенно не ставим тебе, неисправимый эгоист, сверхчеловеческих требований, мы даже признаем твой эгоизм; зато мы требуем от тебя только того, чтобы ты признавал и наш эгоизм.
Мы не предъявляем никаких претензий к твоему великодушию и щедрости, о которых ты, конечно, ничего не знаешь и знать не хочешь, мы требуем от тебя только того, чтобы ты не брал у нас того, что являются нашим, чтобы ты оставил нас наслаждаться в покое и позволил нам свободно распоряжаться нашим имением и заработком; короче, мы требуем от тебя не морали, но только права, или морали, тождественной с правом честности, или, другими словами, требуем не «обязанностей добродетели», а «обязанностей права».
Но что же в таком случае морально? Что превращает наше настроение и поступки в моральные? Должны ли мы в морали быть и делать прямо противоположное тому, что является правом и по праву, по закону? Должны ли мы здесь примириться со всем? Позволить здесь без сопротивления стащить у нас рубашку с тела или, лучше, стащить ее самим, чтобы выставить во всей наготе полное отсутствие у нас любви к собственности, к своим интересам, к самому себе — в качестве истинного образца морали? «Действительно ли мораль неопределенна, как дух умершего», как сказал однажды деревенский священник в надгробной речи, то есть висит ли мораль в воздухе? Быть может, она уже больше не стоит на почве права?
Быть может, здесь не действует больше законное право самообороны и самозащиты? Не действует больше эгоистическое стремление к счастью? Перестаем ли мы в морали быть людьми? Должны ли мы уподобиться ангелам или каким-нибудь иным небесным фантастическим существам, лишенным тела и Я? Нет, мы хотим и в морали оставаться людьми или, скорее, только здесь ими по-настоящему стать, ибо право для себя самого, конечно, является односторонним, несовершенным, ограниченным, черствым выражением человеческой сущности; мы нуждаемся для своего завершения в том, чтобы выйти за пределы права и подняться над его бессердечным эгоизмом, то есть нуждаемся именно в морали.
Искореняет ли в силу этого мораль совершенно эгоизм вообще, который, быть может, лучше бы было обозначить неопозоренным именем себялюбия, но в противовес теологическим и нравственным лицемерам с полным правом следует обозначать эгоизмом? Требует ли мораль бескорыстия, ведущего свое происхождение только с небес теологии и только в этих небесах обитающего? Совершенно верно, что добр только тот, кто добр для других, так же как и для себя.
Но исключено ли из этого хорошего отношения к другим хорошее отношение к самому себе? Разве я не могу допустить для себя самого ничего хорошего? Должен ли я ненавидеть себя, рассматривать как врага, отрекаться от самого себя и отрицать себя, чтобы заслужить предикат морального человека, должен ли я безусловно сделать себя несчастным для того, чтобы осчастливить других? Одним словом, осуждает ли мораль собственное стремление к счастью или абстрагирует ли, по меньшей мере, от него, как от стремления, ее порочащего?
Нисколько; но мораль, конечно, не знает никакого собственного счастья без счастья чужого, не знает и не хочет никакого изолированного счастья, обособленного и независимого от счастья других людей или сознательно и намеренно основанного на их несчастье; она знает только товарищеское, общее счастье.
Но исключено ли из этого хорошего отношения к другим хорошее отношение к самому себе? Разве я не могу допустить для себя самого ничего хорошего? Должен ли я ненавидеть себя, рассматривать как врага, отрекаться от самого себя и отрицать себя, чтобы заслужить предикат морального человека, должен ли я безусловно сделать себя несчастным для того, чтобы осчастливить других? Одним словом, осуждает ли мораль собственное стремление к счастью или абстрагирует ли, по меньшей мере, от него, как от стремления, ее порочащего?
Нисколько; но мораль, конечно, не знает никакого собственного счастья без счастья чужого, не знает и не хочет никакого изолированного счастья, обособленного и независимого от счастья других людей или сознательно и намеренно основанного на их несчастье; она знает только товарищеское, общее счастье.
ГРИГОРИЙ АВЕТОВИЧ ДЖАНШИЕВ О ВЕДЕНИИ НЕПРАВОГО ДЕЛА
Теперь рассмотрим вопрос: подлежит ли адвокат за ведение заведомо неправого дела (гражданского), за отстаивание заведомо несправедливых требований, за старание укрепить за доверителем имущественные права, приобретенные им заведомо-бесчестным, безнравственным путем, — путем обмана, доказанного на суде, — какой-либо ответственности? Нам кажется, что на вопрос, поставленный в таком виде, у всех тех, которые признают за адвокатурой какое-нибудь общественное значение, не может быть двух ответов. Мы не даром так сильно настаиваем на элементе «заведомости». Говорят, «нельзя требовать от адвоката, чтобы каждый раз обсуждал он внутренние мотивы, нарождающие и двигающие судебный процесс, чтобы, так сказать, проникал он в душу своего клиента и, только произведя в ней тщательный розыск и убедясь в полном соответствии ее (чего?) с своими субъективными воззрениями, принимал на себя ведение дела» (ст. г. Невядомского). К чему эти чудовищные преувеличения и очевидные натяжки? Даже и органы суда, вооруженные многосложными орудиями для раскрытия мотивов действий людей, не всегда умеют их открыть. Так можно ли требовать такого невозможного розыска от адвоката? Nul n’est tenn à l’impossible. Никто ничего подобного и не требует от адвоката, но от него и можно, и должно требовать следующее: раз он тем ли, другим ли способом убедился вполне, что право клиента его приобретено путем безнравственным, путем обмана, он не должен принимать такого дела. Положим, узнавать адвокат, путем ли личного расспроса, или иным путем, что клиент, предлагающий ему дело, получил по заемному письму деньги, но расписки не выдал, — может ли он вести такое дело? Квартирант съехал с квартиры и не додал хозяину наемной платы, о чем он откровенно заявляет адвокату, но просит адвоката отстоять его право и освободить от платежа денег по отсутствию письменных доказательств. Такие заявления весьма возможны в виду распространенного в публике взгляда, по которому адвокат на то и приглашается, чтобы своим крючкотворством помогать устраивать разные каверзы и плутни на законном основании. Что же, адвокат, под тем предлогом, что он не одарен сердцеведением, должен закрывать глаза и в приведенных случаях, когда для него очевидны обман и неправда?
Гражданские законы, по своей природе, были и будут всегда более или менее формальны. Разного рода формальности, устанавливаемые законом, с самыми добрыми намерениями, иногда превращаются в орудие бессовестной мошеннической проделки. Гражданский суд, чувствующий наличность обмана, не всегда может прийти на помощь обманутой стороне. Для него высшее мерило закон: dura lex, sed lex. Совсем в ином положении адвокат. Он нередко бывает поставлен в возможность ознакомиться с такими интимными сторонами дела, которые бывают сокрыты для суда. Вот почему от него в праве требовать общество, чтобы он, по возможности, предупредил те прискорбные столкновения закона и справедливости, о которых упоминалось выше. Раз адвокат может оказать правосудию эту услугу, ему одному доступную, он должен ее оказать.
Теперь рассмотрим вопрос: подлежит ли адвокат за ведение заведомо неправого дела (гражданского), за отстаивание заведомо несправедливых требований, за старание укрепить за доверителем имущественные права, приобретенные им заведомо-бесчестным, безнравственным путем, — путем обмана, доказанного на суде, — какой-либо ответственности? Нам кажется, что на вопрос, поставленный в таком виде, у всех тех, которые признают за адвокатурой какое-нибудь общественное значение, не может быть двух ответов. Мы не даром так сильно настаиваем на элементе «заведомости». Говорят, «нельзя требовать от адвоката, чтобы каждый раз обсуждал он внутренние мотивы, нарождающие и двигающие судебный процесс, чтобы, так сказать, проникал он в душу своего клиента и, только произведя в ней тщательный розыск и убедясь в полном соответствии ее (чего?) с своими субъективными воззрениями, принимал на себя ведение дела» (ст. г. Невядомского). К чему эти чудовищные преувеличения и очевидные натяжки? Даже и органы суда, вооруженные многосложными орудиями для раскрытия мотивов действий людей, не всегда умеют их открыть. Так можно ли требовать такого невозможного розыска от адвоката? Nul n’est tenn à l’impossible. Никто ничего подобного и не требует от адвоката, но от него и можно, и должно требовать следующее: раз он тем ли, другим ли способом убедился вполне, что право клиента его приобретено путем безнравственным, путем обмана, он не должен принимать такого дела. Положим, узнавать адвокат, путем ли личного расспроса, или иным путем, что клиент, предлагающий ему дело, получил по заемному письму деньги, но расписки не выдал, — может ли он вести такое дело? Квартирант съехал с квартиры и не додал хозяину наемной платы, о чем он откровенно заявляет адвокату, но просит адвоката отстоять его право и освободить от платежа денег по отсутствию письменных доказательств. Такие заявления весьма возможны в виду распространенного в публике взгляда, по которому адвокат на то и приглашается, чтобы своим крючкотворством помогать устраивать разные каверзы и плутни на законном основании. Что же, адвокат, под тем предлогом, что он не одарен сердцеведением, должен закрывать глаза и в приведенных случаях, когда для него очевидны обман и неправда?
Гражданские законы, по своей природе, были и будут всегда более или менее формальны. Разного рода формальности, устанавливаемые законом, с самыми добрыми намерениями, иногда превращаются в орудие бессовестной мошеннической проделки. Гражданский суд, чувствующий наличность обмана, не всегда может прийти на помощь обманутой стороне. Для него высшее мерило закон: dura lex, sed lex. Совсем в ином положении адвокат. Он нередко бывает поставлен в возможность ознакомиться с такими интимными сторонами дела, которые бывают сокрыты для суда. Вот почему от него в праве требовать общество, чтобы он, по возможности, предупредил те прискорбные столкновения закона и справедливости, о которых упоминалось выше. Раз адвокат может оказать правосудию эту услугу, ему одному доступную, он должен ее оказать.
Но в громадном большинстве случаев эта сторона деятельности адвоката, именно благодаря своей интимности, остается вне контроля советов. Дело Лохвицкого тем и было замечательно, что тут не могло быть никакого сомнения относительно того, известна «ли была адвокату нравственная подкладка дела Элькина. «В действиях Эльвина на суде гражданском, — сказано в решении московской судебной палаты, выразилось продолжение тех обманных поступков, которые рассматривались уголовным судом и которые заключаются в стремлении присвоить себе чужую собственность вопреки воли обманутого им собственника; действия эти представляются вполне нечестными, недобросовестными и в высшей степени предосудительными. Лохвицкий, бывший защитником Элькина пред уголовным судом, знал и мог не знать истинные обстоятельства дела; он считал их безнравственными; сам Элькин в объяснениях с своим защитником называл их разбойническими, однако, Лохвицкий в гражданском суде, в качестве поверенного Элькина и опираясь исключительно на формальную сторону дела, поддерживал и развивал требования Элькина». Палата признала, что Лохвицкий нарушил самую существенную свою обязанность — действовать честно. Сенат, не отвергая и не имея права отвергнуть справедливость установленных палатою фактов, признал, однако, что в действиях Лохвицкого нет ничего предосудительного (реш. 1879 г., № 1). Кто тут прав?
This media is not supported in your browser
VIEW IN TELEGRAM
Видимо, сценарий писал Жора Крыжовников!
Предлагаем к прочтению в день России прочитать статью Е.П. Емельянова о ходе разработки и принятии Декларации о государственном суверенитете России. В статье показано, что принятие Декларации было связано с попытками преобразования СССР в конфедерацию и стремлением России добиться равноправия с остальными республиками в обновленном Советском Союзе.
Публикуем работу Екатерины Абрамовны Флейшиц "Буржуазное гражданское право на службе монополистического капитала", которая имеет целью показать: 1) процесс превращения основных институтов буржуазного гражданского права, прежде всего, права частной собственности, а также юридического лица и договора, в орудия служения монополистическому капиталу; 2) практическое значение названных институтов в качестве орудий служения монополистическим объединениям; 3) процесс распада буржуазной законности в области гражданского права, усиливающий неустойчивость экономики капиталистических стран.
Приводим отрывок из работы: "Глубоко изменилось и отношение судов к содержанию договора. Все законодательства лишают юридической силы, объявляют ничтожным договор, содержание которого "противозаконно" или противоречит "добрым нравам" (Франция, Германия), нравственности (Англия, США), общественному порядку (Франция, Англия, США). Но что такое "добрые нравы"? Что предписывает "нравственность"? Как понимать в том или другом случае "общественный порядок"? На все эти вопросы буржуазный суд отвечает так, как этого требуют в момент, когда выносится судебное решение, те конкретные интересы, которым он в данный момент, прежде всего, непосредственно служит. Недаром нормы о ничтожности договоров, противных "добрым нравам", нравственности, общественному порядку и т. п., давно названы "каучуковыми". И с каждым днем эти "каучуковые" нормы растягиваются в таком направлении, понятия "добрые нравы", "общественный порядок" толкуются так, что все больше и больше договоров, совершаемых монополистическими организациями, осуществляется безнаказанно, хотя их противозаконный, нередко преступный смысл, очевиден".
Приводим отрывок из работы: "Глубоко изменилось и отношение судов к содержанию договора. Все законодательства лишают юридической силы, объявляют ничтожным договор, содержание которого "противозаконно" или противоречит "добрым нравам" (Франция, Германия), нравственности (Англия, США), общественному порядку (Франция, Англия, США). Но что такое "добрые нравы"? Что предписывает "нравственность"? Как понимать в том или другом случае "общественный порядок"? На все эти вопросы буржуазный суд отвечает так, как этого требуют в момент, когда выносится судебное решение, те конкретные интересы, которым он в данный момент, прежде всего, непосредственно служит. Недаром нормы о ничтожности договоров, противных "добрым нравам", нравственности, общественному порядку и т. п., давно названы "каучуковыми". И с каждым днем эти "каучуковые" нормы растягиваются в таком направлении, понятия "добрые нравы", "общественный порядок" толкуются так, что все больше и больше договоров, совершаемых монополистическими организациями, осуществляется безнаказанно, хотя их противозаконный, нередко преступный смысл, очевиден".
Делимся интересной статьёй В.В. Эмих "В.В. Ганс vs Савиньи: полемика между философской и исторической школой права" и небольшим фрагментом оттуда:
"В 1820 г. по окончании Гельдельбергского университета Эдуард Ганс обратился к министру образования Пруссии с заявлением о замещении академической должности на юридическом факультете Берлинского университета. Его заявление было отклонено в связи с письмом администрации университета, в котором поднимался вопрос о еврейском происхождении Ганса. Письмо было подготовлено по инициативе Фридриха Карла фон Савиньи, основателя исторической школы юридической мысли – ведущей для того времени. 18 августа 1822 г. кабинетом Фридриха Вильгельма III издан указ, согласно которому евреи были исключены из числа лиц, имеющих право замещать академические должности.
В этом контексте не сложно догадаться о причинах личной неприязни между Гансом и Савиньи. В 1825 г. после принятия протестантства карьера Ганса быстро определилась: сначала он назначен экстраординарным, затем – ординарным профессором юридического факультета Берлинского университета, чему немало способствовал Георг Вильгельм Фридрих Гегель. С приходом Ганса в университет случилось так, что Савиньи подал в отставку с руководящей должности юридического факультета. По словам доктора К. Клецера, «гегелевский лагерь выиграл по крайней мере одну битву в жесткой конфронтации, которая велась посредством опосредованных войн и суррогатной полемики»
"В 1820 г. по окончании Гельдельбергского университета Эдуард Ганс обратился к министру образования Пруссии с заявлением о замещении академической должности на юридическом факультете Берлинского университета. Его заявление было отклонено в связи с письмом администрации университета, в котором поднимался вопрос о еврейском происхождении Ганса. Письмо было подготовлено по инициативе Фридриха Карла фон Савиньи, основателя исторической школы юридической мысли – ведущей для того времени. 18 августа 1822 г. кабинетом Фридриха Вильгельма III издан указ, согласно которому евреи были исключены из числа лиц, имеющих право замещать академические должности.
В этом контексте не сложно догадаться о причинах личной неприязни между Гансом и Савиньи. В 1825 г. после принятия протестантства карьера Ганса быстро определилась: сначала он назначен экстраординарным, затем – ординарным профессором юридического факультета Берлинского университета, чему немало способствовал Георг Вильгельм Фридрих Гегель. С приходом Ганса в университет случилось так, что Савиньи подал в отставку с руководящей должности юридического факультета. По словам доктора К. Клецера, «гегелевский лагерь выиграл по крайней мере одну битву в жесткой конфронтации, которая велась посредством опосредованных войн и суррогатной полемики»