Telegram Group Search
В этом риторическом оправдании мести как проявления любви к богу – не воспоминания о детском переживании, а чувства уже состоявшегося Бунина, пишущего свой почти автофикшн, фантазии русского эмигранта о неотвратимой и мучительной каре для всех поколений его “обидчика”. И ему уже не нужно апроприировать историю и предания европейского рыцарства, украинских гоголевских казаков, и даже не нужно причащаться поеданием ушей Амана в Пурим к ветхозаветному иудейскому хоррору о мести за обиду своего народа. У Бунина (из-за революции и исхода во Францию) появилось и ощущение своей русскости, и свой враг, которого он ненавидит люто, со всей природной желчностью, и культурно выпестованной склонностью к ярости и жаждой многовекового и кровавого реванша, повторяющегося в поколениях, благодаря в том числе и его, бунинскому, проклятию. И я позволю себе утверждать, что для Бунина большевизм и большевики стали не только классовыми и идеологическими врагами, но и врагами национальными, уничтожившими и то, что он так мучительно пытался вывести в своём романе как некую русскость.
Если думаете, что мне прикольно читать Ивана Бунина и я это делаю ради удовольствия… – нет, вы про меня так плохо не подумаете, я знаю. Это, между прочим, долгий путь в работе с одной из моих (взрослая женщина) клиенток к прочтению и размышлению над «Миссис Дэллоуэй» Вирджинии Вулф.

Запрос клиентки был нестандартным – помочь сформировать литературный вкус (нет, не подумайте, что я такое умею) и хоть немного пробудить тягу к чтению художественной классической литературы (но за такое могу взяться). Я сразу её стала ориентировать на современную, неклассичесскую прозу, поскольку ждала, что эта работа со взрослым человеком может и мне принести сполна возможностей поговорить о том, что я так сильно люблю. Однако попытка начать с Анни Эрно провалилась, во многом потому что моя собеседница не смогла найти в продаже её книг. Но при этом она сказала, что прочитала Лермонтова «Герой нашего времени» и ей бы хотелось продолжить исследовать русскую литературу. Я же с места в карьер сказала, что покажу ей что-то намного лучше и современнее. И дала нелюбимого мною, но прекрасного для дискуссий и выявления мировоззренческих расхождений и сближений Толстого, а именно «Хаджи-Мурата». И как же мне было приятно слышать от живущей в одном из городов юга России женщины размышления вполне в русле осмысленного деколониального подхода.

После мы стали читать «Степь» Чехова. Во многом потому, что и мне нужно было пройти ещё раз этот путь, чтобы вдохновиться на свои письменные упражнения, а также хотелось снова подступиться к неотпускающей меня идее исследования (лично для себя) влияния ландшафта, из которого произрастает человек, на его текст. Удивительно в этой истории было то, что мы с моей визави выбирали одинаковые цитаты для того, чтобы рассказать о своих чувствах, которые «Степь» побуждала нас испытывать. И после этого она захотела, чтобы мы немного погрузились в контекст и стали читать кого-то, кто знал Чехова, кто с ним взаимодействовал. И так я пришла к злому Бунину, которого я любила в 12 лет, но по мере взросления не просто охладевала, а начинала видеть в нём человека в значительной мере омерзительного.

Впрочем, узнав, что и моей клиентке он показался человеком неприятным (по одному только роману), я решила использовать эту точку для перехода к чтению женщин. И поскольку она захотела оставаться в первой трети XX века, первое, что пришло мне в голову – «На маяк». Но я испугалась, что то, что нравится мне, ей может показаться тягомотиной. Решив, что возрастная близость героини и моей читательницы может стать дополнительной точкой интереса, я предложила «Миссис Дэлоуэй». Так сквозь тернии и бородатых русских мужиков мы пробираемся к тем звёздам, что светом нетленным озаряют нам путь в бесконечность.
Вот дом, который построил прадедушка Томаса Харди в деревушке Верхний Бокхемптон в Дорчестере. Посмотрите, насколько пушистенько выглядит его соломенная крыша.

Кстати, Томас Харди, до того как стать писателем, был архитектором. И построил себе и своей жене Эмме другой дом, в Дорчестере. Поселившись в нём, он писал преимущественно рассказы о жизни захолустий графства Дорсет, за такое хорошо платили в лондонских изданиях.

А после 1895 года он вообще с прозой завязал, потому что обиделся на критиков, да и на читателей, которые оказались туповатыми викторианскими болванами и шокировались постоянно то об «Возвращение на родину», то об «Тэсс из рода Д’Эрбервиллей», то об «Джуда Незаметного» – экземпляр этого романа публично сжёг Епископ Уэйкфилдский. Харди (это ещё одно кстати) примерно в то же время, что Толстой «Анну Каренину», написал «Возвращение на родину», в котором привлекательная женщина из маленькой деревни сбегает от мужа с любовником в большой город и погибает.

Устав постоянно фрустрировать, фраппировать и дефлорировать публику своими романами, Харди стал заниматься только поэзией.

Когда его жена, писательница, суфражистка Эмма Лавиния Гиффорд умерла от сердечного приступа, ему было 72 года. Через пару лет, в 1914 году он снова женился – на учительнице английского и писательнице Флоренс Эмили Дагдейл. Переехала она к нему раньше, вскоре после смерти жены, а влюбилась в него ещё в 1905 году, когда ей было 26, а ему 65 лет. Бедняга Флоренс Эмили с ним дружила, дружила, любила, любила, он с нею во время женатости в интимной близости состоял, а после свадьбы Харди стал посвящать откровенные стихи уже мёртвой жене – прочитал её дневник и понял, что осёл, раскаялся и возлюбил посмертно. Обидненько. И это при том, что с Эммой Лавинией, пока она жива была, Харди общался весьма непочтительно, она опасалась (англичанка же), что проблемность их брака станет понятна и читателям романа «Джуд Незаметный», поскольку отношения героев он списал с личной жизни. Ну, в общем, одни мучения с ним были у обеих.

Когда Томас Харди умер (1928 г.), его тело кремировали и захоронили в поэтском уголке Вестминстерского аббатства, а сердце заблаговременно вытащили и упокоили в могиле его первой жены, в той самой деревне Верхний Бокхемптон, где стоит по сей день пушистокрыший домик семьи Харди. Флоренс Эмили умерла в 1937 году, её прах похоронили рядом с первой женой и сердцем Томаса.

Я это всё написала, только чтобы домик показать, он хорошенький.
После этой публикации канал покинул переводчик Целана и Беньямина Миша Коноваленко. Так я узнала, что он был подписан на мой канал, и успела порадоваться успеху.
This media is not supported in your browser
VIEW IN TELEGRAM
Это наша кошка, оставшись дома, пишет свой автофикшн, пока мы проводим время в творческой резиденции выходного дня.

Хочется отметить заразность этого жанра. Как поняли старожилы канала, идея прославиться мною никогда не овладевала, хоть я и мечтала бы ей отдаться. Но деньги я люблю искренне и тянусь к ним осознанно вот уж несколько лет своей жизни, но их это, судя по моему положению, пугает. Посему сталкинг денег привёл меня к написанию рассказа (автофикшн по условиям), за который, в случае если он пройдёт отбор, обещан гонорар.

С нами в писательской резиденции был аппликатор Ляпко. Это такая резинка в виде коврика с металлическими иголками, на которые если лечь, то можно увидеть звёздное небо во мне и моральный закон над головой.

Я ругала себя, обзывала бездарностью, флагеллантствовала, меня порицали за это. Я, чтобы победить стыд, прочитала итог, выслушала критику, согласилась с правками. И это всё действо запустило волну. Потом свои дневниковые тексты прочитала Л. За ней Василиса стала читать вещь, которую не показывала мне почти год, она даже отправила её в один сборник, не скажу в какой, поскольку ей в принципе хочется быть без имени, даже если это опубликуют. А публиковать такое нужно, на мой взгляд. Произведение Василисы мне, насколько я смогла отстраниться, чтобы оценить, показалось отменным, в духе классического интеллектуального автофикшена, но изнутри женщины, проживающей войну, ведущуюся и от её имени тоже. Возможно, поэтому отказаться от имени стало необходимо. Фигурой умолчания становятся не события, а автор_ка. На контрасте я снова принялась себя обзывать. На что мне пригрозили введением правила – ложиться на коврик Ляпко каждый раз при попытке самоуничижения.

Итак, маме доказано. Автофикшн – вирусный жанр. Признавать себя вслух бездарностью и продолжать писать – нормальная садо-мазохистская практика, но только в сочетании с лежанием на шипах.
Счастья, хвастовства и признательности пост. Василиса (спасибо тебе, дорогая) сделала мне внезапно приятнейший подарок – «Сны и рассказы» Вальтера Беньямина в переводе Анны Глазовой.

Для многих из вас это уникальная, новая книга и возможность впервые на русском прочитать откровенные, таинственные и прекрасные художественные тексты известного философа. А для меня это очень личная и наполненная радостными переживаниями история.

Благодарность Анне Глазовой моя никогда не будет иметь границ за то, что она позволила мне прикоснуться к таинству создания этой книжки. Мне посчастливилось увидеть и прочитать мастерски и чутко сделанные Анной переводы до отправки в редакцию. Не уверена, что я хоть чем-то в жизни заслужила это доверие и такую честь. Но всегда буду вспоминать об этом с любовью. Спасибо, милая Анна.
– Ась, подай кофту, пожалуйста. Так странно – холодные руки, холодные ноги, потные подмышки…
– Чем занимаешься?
– Литературой.
– Ничего странного.
А вы кукушечку крестили? Может, хоронили? Моя мама успела застать осколки этого обряда. Говорит, что на Троицу ходили в селе «кукушечку кстить», тогда ей и её брату покупали раз в году газировку «Дюшес». Бабушка (моя, а маме она мама была) намывала редиску, лук зелёный, брала варёные яйца, колбасу, сало, хлеб, собирались в несколько семей и шли на косогор праздновать. К Троице дома украшали ветками деревьев, а земляной пол в хате посыпали чабрецом, одну из веток дети брали с собой и несли по улице (атавизм обряда «майское дерево»). Это и всё, что помнит мама, видимо, бабушка могла бы рассказать больше, но я не успела расспросить – это словосочетание само и вдруг вплыло мне в голову года два назад, после чего я стала вспоминать, откуда я знаю про этот обряд. Фольклорной практики у меня не было. У Василисы была, но она не слышала ничего до моего вопроса ни о похоронах, ни о крещении кукушечки.

Предки мои по маме – переселенцы из Курской губернии на Северный Кавказ. Что же умерло в этом обряде при попытках сохранения женщинами моего рода, а что вылилось в «Дюшес». Этнографиня и фольклористка Татьяна Бернштам считает, что генетически обряд «похорон кукушки» восходит к переходно-возрастному обряду, то есть к инициации девушек невест и молодиц, «вступавших в определенное время года в ритуальную связь между собой и в сакральную – с тайной высшей силой», представленной образом кукушки. всё это действо предполагало создание антропоморфной или чаще орнитоморфной куколки из травы (кукушкины слёзки). Куколку эту ассоциировали с девочкой. И устраивали ей реальные похороны с плачами и ритуальной трапезой. Изначально обряд предполагал участие только женщин. Участие молодых мужчин (в некоторых территориях было и так) считают его вырождением. Женщины кумились. На дерево вешали венок, через который пара подруг, договорившихся заранее, целовались и обменивались подарками и/или нательными крестами. Или делали это же через арку, сделанную из веток деревьев. После этого они становились как бы родными друг дружке и должны были проявлять заботу обоюдно. Оканчивался обряд совместным поеданием яичницы. Примерно через неделю раскумлялись, переступали через венок, возвращали вещи, с приговорами и получением свободы (можно было замуж идти). Однако, бывало, что такие союзы длились дольше, в том числе и годами. Кукушку могли выкапывать и отправлять по реке. Известны вариации, когда и не закапывали вовсе, а вешали на дерево, под ней кумились, а потом, когда она высыхала, раскумлялись и сплавляли её тоже по реке.

Ну, в общем, если это древний славянский обряд инициации, то можно предположить, что символически хоронили девочкину детскость, после чего она становилась девушкой, получала некий сакральный опыт с женщиной из своей общины, после чего могла уже идти во взрослую жизнь, выходить замуж. Но не всегда обязательно, как утверждают антропологи.

Теперь я, когда хочу подчеркнуть не важность для себя отношений с кем-то, говорю: «мне с ней кукушечку не крестить».
Переслала подруге, живущей в Байресе, этот пост. Спросила, знала ли она о таком магазине. Подруга прошла в канал Толстоевского, немного почитала и тут же мне ответила, что повеяло на неё Петербургом, и она прям сейчас встаёт с дивана и отправляется за книжками в это прекрасное место, о котором до меня ей никто ещё не рассказал. Не успела у меня опара на куличи подняться, как Нина в Аргентине, а именно так зовут мою подругу, прислала фото довольной себя. «Сны Беньямина» в чутких руках и главное в отлично устроенных мозгах теперь будут, я знаю, мы с этой прекрасной женщиной познакомились в читательском клубе «Синие чулки» давно и до сих пор состоим там и встречаемся обсуждать литературу, хоть и живём в разных пулушариях с некоторых пор.
Свидание можно считать удачным, если вы в процессе выбрали книги, которые похожи обложками и не только. Обе книги о Петербурге. Это было точно успешное свидание, ведь «Сибиллы или Книга о чудесных превращениях» не покидала мою кровать трое суток. (Лайму Андерсон ещё не читала).

Роман Полины Барсковой адресован дочери. Многослойность его вобрала несколько историй.

История эмигрантки, дочери учёной художницы Сибиллы Мериан – Доротеи Гзель. Её линия в повествовании достаёт из невидимости забвения первую профессиональную художницу России и кураторку коллекции естественной истории Кунсткамеры, как бы возвращая ей её место в мозаично представленной хронологии гравюр становления города, вылуплявшегося из головы чудовища Петра I.

История превращения самого места из недоАмстердама в Петербург – который в свою очередь тоже становится питательным супом из вавилонской мешанины языков, основой происхождения монструозной/прекрасной бабочки русской литературы.

История эмигрантки, тоже дочери, исследовательницы той самой литературы, поэтессы, некогда покинувшей Петербург, и тем запустившей следующий этап своего перерождения, отправившейся к берегу залива Сан-Франциско стать кем-то ещё через стадии поварёнка, нищенки, сиделки, матери и преподавательницы.

История (болезни) Юрия Тынянова.

И более тонкие паутинки историй, расползающиеся от силы желаний и страсти к собирательству упомянутых выше персонажей.

Однако не сами истории и рождение новой мифологии завладели моим вниманием и вели меня до конца. И уж точно не ещё одна попытка философского осмысления эмигрантского опыта, связи с местом, отношений с языком. А непосредственно сам язык Полины Барсковой в этом тексте.

Полина Барскова не играет, а работает с возможностями языка выражать единство множественностей на уровне сочетания морфем. Она использует стремление языка к точности и многозначности одновременно. Что не парадоксально. Поскольку чёткость может достигаться как через распад, так и через сборку полисемии. Мы словно обретаем одновременно широту и резкость зрения, читая этот роман. Отказ авторки выбирать между смыслами и оттенками значений слов, отказ от постановки запятых в ряду (не)однородностей – приём, от которого физически становится приятно, словно всё наконец сложилось наилучшим образом.

Цитировать не буду – займёт много места. Для меня стилистически «Сибиллы» эталонный по совмещению интеллектуальности и лёгкости прочтения текст, не перегружен тропами, но имеет вполне чувственную образность. Конечно, мне он приятен и потому, что написан той болезненной любовью к месту, которую, как мне кажется, я понимаю. Ещё мне кажется, что у Барсковой есть магическое умение своими произведениями не множить сущности, а восполнять некие утраты. Что иногда может быть бесценным.
Бес Стыда
Свидание можно считать удачным, если вы в процессе выбрали книги, которые похожи обложками и не только. Обе книги о Петербурге. Это было точно успешное свидание, ведь «Сибиллы или Книга о чудесных превращениях» не покидала мою кровать трое суток. (Лайму Андерсон…
То, что это не одна повесть, а несколько рассказов и эссе, я внезапно поняла за пять страниц до конца. Даже вернулась в начало прочитать оглавление – ну, точно, это не названия глав, а разные тексты. Цельное и плотное полотно книги заставило меня видеть как целостную картину часть жизни героини во Флоренции, где изживает себя союз с неким Джоном, закономерное возвращение в Петербург и новый роман с «чужим мужем», отъезд в эмиграцию и воспоминания о том, как один выбранный осознанно для жизни любимый город вопреки всем желаниям становится мерилом себя в другом/своём месте.

Привыкла к эклектичности автофикциональных романов и решила, а почему бы и нет. Но нет, книга Лаймы Андерсон состоит из рассказов и заметок, что для дебюта необычно сейчас – за приятные маркетинговые неожиданности и потустороннюю смелость люблю издательство shell(f). Здорово, что можно купить книгу не только в электронке, но и в бумаге, зайдя в один из любимых независимых. На мгновение сам акт покупки неподцензурной литры заставляет задуматься, а вдруг мы все ещё там, в том времени, где мы пока ещё в одном месте, не самом поганом.

Ощущение близости чувств, событий, мыслей и взгляда от текста лично у меня были такие, словно это пишет одна из моих уехавших в 2022 году подруг. Не могу написать «На её месте могла бы быть я», потому что важно именно то, что не могла, то, что эту книгу о покинутом Петербурге я читаю в Петербурге, который я не покинула. И это по-своему болезненно. Мне известно это чувство, когда люди с похожими и общими ценностями, друзья, родные, приятели покидают, оставляют, уезжают, правильно делают, но грустно, тоскливо, страшно и хочется заткнуть это вымышленным достоинством, типа мы тут что-то держим, храним но надо уходить от военной терминологии и от пафоса, чего бы это ни стоило, потому что это один из немногих оставшихся способов сопротивления бессмысленным убийствам. И слов для всего переживаемого как будто нет. Или действительно нет. Может быть, потому мы так жаждем читать тех, кто осмелились писать о своих маленьких жизнях посреди постоянных убийств. И хоть в книге ни разу прямо и чётко не поясняется, почему и зачем бежит героиня – тут, в Петербурге 2025 года это и так ясно. Потому что морально так легче, потому что физически так сохраннее, потому что этически был сделан такой выбор в определённый момент времени в понятном состоянии.

«Набережная реки Фонтанки, чётная сторона» – попал мне в самое вот сюда, потому что я пришлый в Петербург человек, этот выбранный город стал моим уже после того, как я увидела и слегка даже не примерила, а прикинула на себя Флоренцию, Венецию, Рим, Стамбул, Лиссабон и другие города мира. Я искала своё место. И когда остановилась – завела кота. Мне нравилось жить в говорящей топонимике и соотносить каждый раз со своими ощущениями себя то, что выхожу на площади Мужества и сворачиваю на проспект Непокорённых. Когда-то я, как авторка, вышла из Московского вокзала на Восстания, чтобы остаться. «Воздух холодный – отсюда ещё не увидеть воды, но её в этом городе много. Крик чаек: они кружат над низкоэтажными зданиями песочного цвета. Гул мегаполиса: машины кружат вокруг обелиска. Площадь-пластинка, площадь кольцо». Да, да, «кружат вокруг» – это плохо, но всё остальное так прекрасно и так точно, особенно про пластинку, что тут же становятся не важны все эти огрехи, они, мне видится, даже делают текст живее и ближе.

Боже, но какая тоска. Больше не хочу какое-то время читать про опыт эмигранток.
Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
Писательница Карина Папп читает собственный перевод моего стихотворения, чудесным образом помещённого авторкой в свой роман “Zungenbrecher”.

История, в которую мне было сложно поверить, потому что, ну, реально, кто помнит вообще мои тексты, и кому оно надо. Простите, если такое моё отношение к себе-писательнице вам кажется убогим или масочно-карнавальным. Допускаю, что эта поза выглядит некрасиво. Но это ж и канал про стыд.

Когда Карина Папп написала мне, она представилась и сообщила, что мы вместе участвовали в семинарах «ф-письма», но я ещё и отлично помнила её как переводчицу I Love Dick Крис Краус, я была на презентации книги некогда в петербургском «Порядке слов». Короче, имела возможность не только наслаждаться переводом, но и послушать переводчицу и хорошо помнила, кто такая Карина Папп. Дальше из её письма я узнала, что скоро в Германии выйдет собственный роман Карины, в нём героиня делает что-то вроде признания в любви словами стихотворения, некогда написанного мною. Авторке нужно было моё согласие на использование текста, издательство даже предложило гонорар. И я офигела. Не от гонорара, конечно. А от того, что стихотворение живёт какой-то своей лучшей жизнью и вообще попадает в компанию с текстами крутейших женщин, Динары Расулевой и Карины Папп.

О том, что и стихотворение Динары там будет, мне тоже рассказала Карина. И я, чтобы ущипнуть себя, не сплю ли, не завладел ли некий Локи, чисто чтобы приколоться надо мной, плесневеющей в прозябании, аккаунтом Карины, тут же написала Динаре, а она с пониманием отнеслась к моей паранойке и развеяла сомнения, уверив меня в том, что реально это Карина Папп собирается опубликовать свой роман, и да, к ней она тоже обращалась с просьбой позволить взять в текст её стихотворение.

А вчера Динара прислала мне это видео с презентации “Zungenbrecher”. На немецком мои стихи даже для самой меня слишком эротичны. Впрочем, мне по-немецки и рецепт тыквенного пирога звучит сексуально. Тем не менее я взглянула на свой текст и на саму себя необесценивающим взглядом. За что глубоко благодарна Карине и её роману. Гонорар я попросила мне не высылать, а направить на поддержку всего хорошего против всего плохого (я знаю, многих из вас эта часть истории интересовала).
Ничто так не вдохновляет, как...
Должно же тут быть место и для гордости. Провела последнее в году занятие с одним из своих учеников, он уезжает на каникулы к папе, живущему в другом регионе. Бабушка-опекунша и сам герой встретили меня с заговорщическими лицами. Всю неделю до они переживали, получится ли обрадовать успехами маму, которой повезло работать на другом континенте.

Итоговую контрольную по русскому за 5 класс мой прекрасный друг выполнил на 22 из 22 возможных баллов. При изначальном условии: за развитием достигаторства – не ко мне. Занимались мы непринуждённо, если он был уставшим, я говорила, давай ты выполнишь только одно упражнение, а потом легко переключались на чтение и обсуждение «Эмиля из Лённеберги», искали на гуглкартах хутор Катхульт, округ Смоланд, рассматривали домишки и вычисляли, как скоро можно было добраться на лошади из Лённеберги до Марианнелунда. В итоге «пять» в году он заработал, но это правда не самое важное.

У меня для каждого в самом начале есть задание: назвать первое пришедшее в голову слово. Не расскажу, что делаем дальше, не потому что не хочется делиться “разработками” – экономлю знаки в посте. Тогда он сказал: «страх». После выполнения всего упражнения, я спросила, могу ли я узнать, почему именно это слово пришло ему в голову. Оказалось, что русский язык ассоциировался с учительницей, вызывавшей не только у моего студента неприятный трепет, дети в классе перед тем, как войти, крестили дверь в её кабинете. Мы дали этому страху время и возможность побыть с нами в одной комнате, я просила представить, что ж такого может сотворить училка, что будет невыносимо. Так пришлось узнать: мальчик боится огорчить плохими оценками маму, но не только потому что бережёт её, а дальше я замолчу, потому что считаю полученную информацию конфиденциальной и не хочу, даже сохраняя анонимность клиента, её распространять.

Сегодня впервые применила то, что в рабочем порядке назвала “итоговая анкета”. Сделала её конкретно для него. В процессе ему было так весело и хотелось узнать, как отвечали другие, что он слегка огорчился, что первый, и настоятельно мне рекомендовал давать этот опросник всем моим ученикам в конце учебного года.

Последний вопрос анкеты: «Чему важному тебя научили занятия русским языком и литературой?» Ответ: «Самоуверенности. Я перестал бояться (фамилия учительницы в винительном падеже)».

«Хотите чупа-чупс?» – спросил он. Поблагодарив, отказалась. «А на память? Мы ведь не увидимся до августа!» У меня пропали два удара сердца. Я взяла леденец и обещала, что сгрызу на следующем занятии, в конце лета, которое пролетит быстро.
не канал, а сплошное побуждение к действию
смешное про нежно мною любимых и понимаемых петербургских писателей и писательниц, художников и художниц про петербург
осушённые яблоки
приоткрывает утром
сначала одно
новых сообщений нет
и вибрация ожидания
пускает рябь по поверхности
приложить ладонь к лодке
приладить ощутить гладь
перевернуть вернуть воде
твоей солоноватой
или торфяно-нежной
прибрежная кромка в пушке
с губ плакучих весталок
там за занавеской лозы
уже хлынуло в щели
запахом чаячьего помёта
мокрого пшена и псины
ещё одно новое лето
снимай майку –
будет наш флаг
постелим его под ноги

#стихи
Время от времени мне попадается определение «писательница и поэтесса». И как правило, обращаю внимание на то, что создательницы текстов, в которых именно так обозначен чей-то род деятельности, занимаются прозой. Таким образом они неосознанно как бы исключают поэтесс из писательниц. Ну, и невольно подчёркивают значимость прозы, её неотделимость от писательства, её тождественность ему: писательница – только та, кто пишет прозу, а поэзия – это нечто прочее. «Писательница и поэтесса» абсолютно так же для меня выглядит, как «человек и женщина». Удивительно, что попадается мне этот стилистический уродец в постах людей, профессионально занимающихся литературой, то есть тех, кто вроде бы обладает повышенной чувствительностью к слову. Извините, если вам кажется, что я брюзжу. Не ради сброса неприятных переживаний тревожу вас. А в поиске ответа. Если поэтесса – не писательница, то кто ещё? Или так наоборот выделяется поэзия в нечто по роду более широкое, чем писательство, ведь поэзия может производиться и часто появляется изначально как акт говорения, который можно не фиксировать письмом. Но то же самое можно делать и с прозаической речью. Почему появляется то там, то сям «писательница и поэтесса»?
2025/06/13 11:26:36
Back to Top
HTML Embed Code: