Философия России. Густав Густавович Шпет. Конспект 51. Социологический метод Огюста Конта в работе «История как проблема логики, часть вторая»
Бытие разума состоит в герменевтических функциях, устанавливающих разумную мотивацию, исходящую от энтелехии, как «носителя» предметного бытия, как «духа предмета». Последний находит свою характеристику в логосе, — «выражении», — проникающем предмет и составляющем явление, «обнаружение», «воплощение» духа. Его «объективирование», будучи разумным, мотивированным, есть организующая направленность различных форм духа в их социальной сути: язык, культ, искусство, техника, право.
Г. Шпет, «Явление и смысл»
В первой главе работы «История как проблема логики, часть вторая» (2016) Г. Г. Шпет (1879–1937) обращается к книге «Курс положительной философии» (1830) французского социолога и философа Огюста Конта (1798–1857). Социологический метод (Конта) есть не что иное, как внесенная в историю методология естественных наук. По мнению Шпета, Конт был ключевой фигурой, положившей начало дальнейшим попыткам поиска в истории естественнонаучных и психологических законов, даже несмотря на оговорки самого Конта о недопустимости полного сведения социологических законов к физиологии. Обратимся к фрагментам из текста:
«Мы можем подходить к изучению общества с двух сторон: со стороны условий его существования (статическое состояние предмета исследования) и со стороны законов его изменений (динамическое), из которых первая служит основою второй, имеет в виду исследовать взаимодействие между частями социальной системы, а вторая, динамическая социология, рассматривает всякое состояние общества как результат предшествующего состояния и как причину последующего, ее цель заключается в том, чтобы найти законы всего хода социального развития, законы последовательности, тогда как социальная статика открывает законы сосуществования. Для открытия законов социологии мы прибегаем к помощи тех же методов, которые имеют место и в других науках, т. е. методу наблюдения, эксперимента и сравнительному методу, но в каждом из них есть свои недостатки при применении их в социологии. Более приспособленным для нее является метод исторический — «он составляет единственную основу, на которую может опираться система политической логики». <…>
Именно исторический метод и характеризует то вышеупомянутое свойство социологии как органической науки, что она должна переходить от целого к частям. Всякая наука стремится к установлению теорий — применение исторического метода дает возможность осуществить эту цель социологии и таким образом получить то общее основание, на почве которого возможны другие более частные объяснения. Для перехода от целого к части мы устанавливаем, следовательно, некоторые общие законы развития всего человечества, чтобы затем уже перейти к рассмотрению отдельных сторон в этом развитии, например, какой-нибудь науки или искусства или того, что называют политической историей. Только таким образом и можно создать теории, которые могли бы руководить нами в исследовании специальных вопросов.
Сущность исторического метода состоит в том, что мы сопоставляем ряд социальных явлений, последовательных состояний человечества, которые всей совокупностью исторических фактов указывают на возрастание какой-либо наклонности — физической, умственной, нравственной или политической и на соответствующее ослабление другой. Из такого рассмотрения фактов мы получаем возможность делать предсказания об окончательном преобладании той или иной наклонности, разумеется, если наше заключение не идет вразрез с общими законами развития человека. Главная сила социологических аргументов, по мнению Конта, именно в согласовании выводов исторического анализа с понятиями биологической теории человека. Всякий закон последовательности социальных явлений должен быть согласуем и проверяем с теорией человеческой природы, только после такого подтверждения он может быть окончательно принят. <…>
Бытие разума состоит в герменевтических функциях, устанавливающих разумную мотивацию, исходящую от энтелехии, как «носителя» предметного бытия, как «духа предмета». Последний находит свою характеристику в логосе, — «выражении», — проникающем предмет и составляющем явление, «обнаружение», «воплощение» духа. Его «объективирование», будучи разумным, мотивированным, есть организующая направленность различных форм духа в их социальной сути: язык, культ, искусство, техника, право.
Г. Шпет, «Явление и смысл»
В первой главе работы «История как проблема логики, часть вторая» (2016) Г. Г. Шпет (1879–1937) обращается к книге «Курс положительной философии» (1830) французского социолога и философа Огюста Конта (1798–1857). Социологический метод (Конта) есть не что иное, как внесенная в историю методология естественных наук. По мнению Шпета, Конт был ключевой фигурой, положившей начало дальнейшим попыткам поиска в истории естественнонаучных и психологических законов, даже несмотря на оговорки самого Конта о недопустимости полного сведения социологических законов к физиологии. Обратимся к фрагментам из текста:
«Мы можем подходить к изучению общества с двух сторон: со стороны условий его существования (статическое состояние предмета исследования) и со стороны законов его изменений (динамическое), из которых первая служит основою второй, имеет в виду исследовать взаимодействие между частями социальной системы, а вторая, динамическая социология, рассматривает всякое состояние общества как результат предшествующего состояния и как причину последующего, ее цель заключается в том, чтобы найти законы всего хода социального развития, законы последовательности, тогда как социальная статика открывает законы сосуществования. Для открытия законов социологии мы прибегаем к помощи тех же методов, которые имеют место и в других науках, т. е. методу наблюдения, эксперимента и сравнительному методу, но в каждом из них есть свои недостатки при применении их в социологии. Более приспособленным для нее является метод исторический — «он составляет единственную основу, на которую может опираться система политической логики». <…>
Именно исторический метод и характеризует то вышеупомянутое свойство социологии как органической науки, что она должна переходить от целого к частям. Всякая наука стремится к установлению теорий — применение исторического метода дает возможность осуществить эту цель социологии и таким образом получить то общее основание, на почве которого возможны другие более частные объяснения. Для перехода от целого к части мы устанавливаем, следовательно, некоторые общие законы развития всего человечества, чтобы затем уже перейти к рассмотрению отдельных сторон в этом развитии, например, какой-нибудь науки или искусства или того, что называют политической историей. Только таким образом и можно создать теории, которые могли бы руководить нами в исследовании специальных вопросов.
Сущность исторического метода состоит в том, что мы сопоставляем ряд социальных явлений, последовательных состояний человечества, которые всей совокупностью исторических фактов указывают на возрастание какой-либо наклонности — физической, умственной, нравственной или политической и на соответствующее ослабление другой. Из такого рассмотрения фактов мы получаем возможность делать предсказания об окончательном преобладании той или иной наклонности, разумеется, если наше заключение не идет вразрез с общими законами развития человека. Главная сила социологических аргументов, по мнению Конта, именно в согласовании выводов исторического анализа с понятиями биологической теории человека. Всякий закон последовательности социальных явлений должен быть согласуем и проверяем с теорией человеческой природы, только после такого подтверждения он может быть окончательно принят. <…>
Например, Ньютоновский закон всемирного тяготения объясняет общие явления вселенной, но нет никакой надобности трудиться над неразрешимой проблемой определения того, что такое притяжение или тяготение само по себе и в чем их причины, — решение этих вопросов предоставляется воображению теологов и метафизиков. Последним противопоставлением точка зрения Конта проясняется окончательно. Ведь объяснение имело место и при теологическом состоянии умов, и при метафизическом: в первом случае оно сводилось к произвольному влиянию некоторых сверхъестественных деятелей, ум стремился «исследовать внутреннюю природу вещей, первые и конечные причины всех поражающих его явлений»; второй случай есть только модификация первого, объяснение заключается в том, что сверхъестественные деятели заменяются силами и сущностями, которым и приписывается происхождение соответствующих явлений. Но только на позитивной стадии человек отказывается от абсолютного знания, от исследования вопросов о происхождении, цели и внутренних причин явлений, он направляет свое внимание только на открытие законов, т. е. неизменных отношений последовательности и сходства. Объяснение на этой стадии означает только установление связи между различными явлениями и общими фактами. Как указывалось, между законами природы существует различие в зависимости от того, идет речь о сходстве или последовательности явлений. Дальше этого установления факта сходства или последовательности, источник которого для нас недоступен, мы ничего о явлении сказать не можем, но этого и достаточно, так как на основании этого можно объяснять одни явления при помощи других и предвидеть.
Мы можем ограничиться этим, чтобы считать доказательным утверждение, что Конт, разделяя понятие закона и причины, имел в виду, конечно, не отрицание необходимости и закономерности в чередовании некоторых предшествующих и связанных с ними последующих, а только отрицание причин самих в себе, субстанциальных сил. Другими словами, мы имеем здесь отношение к понятию причины, логически необходимо вытекающее из всякого феноменализма. Это только совершенно последовательно, отрицая причины происхождения или возникновения, отрицать и причины вообще. <…>
Так как состояния общества, как выясняется таким образом следуют не в произвольном порядке друг за другом, то остается допустить, чтобы не обращаться к Провидению и метафизическим субстанциям, что они подчинены естественным законам, таким же, как и все другие явления, только более сложным. <…>
Конт приводит пример: рассматривая социальное развитие с узкой точки зрения питания, мы замечаем склонность цивилизованного человека с возрастанием его умственных и нравственных проявлений к все менее обильному питанию. Однако было бы ошибочно предполагать, «предвидеть», что уменьшение питания приведет к полному исчезновению его. Единственное средство избежать таких «предвидений» — сообразовываться с природой вообще, только после этого контроля может быть принят исторический закон, так как «все свойства человека, которые будут открыты наблюдением, должны встречаться, по крайней мере, в зародыше в том типе человека, который биология построила наперед для социологии». Другими словами, возможные предвидения в области динамической социологии всецело основываются на законах физиологии или отрицаемой Контом психологии. Совершенно последовательно поэтому было со стороны сторонников Конта при интерпретации исторических явлений говорить о психологических или биологических законах истории, как совершенно последовательно было говорить и о социальном методе в истории на место его собственного исторического метода в социологии. Понятие закона логически неизбежно влечет за собой образование общего понятия, внесение обобщающего метода в историю, превращение ее в науку о законах и, следовательно, понимание ее предмета, как абстрактного и общего, — все это выводы из не совсем ясных и последовательных предпосылок Конта. <…>
Мы можем ограничиться этим, чтобы считать доказательным утверждение, что Конт, разделяя понятие закона и причины, имел в виду, конечно, не отрицание необходимости и закономерности в чередовании некоторых предшествующих и связанных с ними последующих, а только отрицание причин самих в себе, субстанциальных сил. Другими словами, мы имеем здесь отношение к понятию причины, логически необходимо вытекающее из всякого феноменализма. Это только совершенно последовательно, отрицая причины происхождения или возникновения, отрицать и причины вообще. <…>
Так как состояния общества, как выясняется таким образом следуют не в произвольном порядке друг за другом, то остается допустить, чтобы не обращаться к Провидению и метафизическим субстанциям, что они подчинены естественным законам, таким же, как и все другие явления, только более сложным. <…>
Конт приводит пример: рассматривая социальное развитие с узкой точки зрения питания, мы замечаем склонность цивилизованного человека с возрастанием его умственных и нравственных проявлений к все менее обильному питанию. Однако было бы ошибочно предполагать, «предвидеть», что уменьшение питания приведет к полному исчезновению его. Единственное средство избежать таких «предвидений» — сообразовываться с природой вообще, только после этого контроля может быть принят исторический закон, так как «все свойства человека, которые будут открыты наблюдением, должны встречаться, по крайней мере, в зародыше в том типе человека, который биология построила наперед для социологии». Другими словами, возможные предвидения в области динамической социологии всецело основываются на законах физиологии или отрицаемой Контом психологии. Совершенно последовательно поэтому было со стороны сторонников Конта при интерпретации исторических явлений говорить о психологических или биологических законах истории, как совершенно последовательно было говорить и о социальном методе в истории на место его собственного исторического метода в социологии. Понятие закона логически неизбежно влечет за собой образование общего понятия, внесение обобщающего метода в историю, превращение ее в науку о законах и, следовательно, понимание ее предмета, как абстрактного и общего, — все это выводы из не совсем ясных и последовательных предпосылок Конта. <…>
Социология должна представить все, что кажется на первый взгляд и случайным, как необходимое и неизменное. Рассказывая об умственном прогрессе от Фалеса и Пифагора до Лагранжа и Биша, Конт подчеркивает, определенный необходимый порядок в этом прогрессе, «...эта последовательность вовсе не была произвольною: прогресс каждой эпохи и даже каждого поколения вытекал из непосредственно предшествующего состояния». Это замечание совершенно правильно: произвола мы не допускаем, предполагая некоторую причину явления, но отсюда далеко еще до установления закона, если только не отожествлять всех причин с механическими причинами и творчество с произволом. Ни в чем так ярко не выражается стремление Конта исключить из научного обихода понятие произвола, как в его протесте против индивидуального творчества, на протяжении всего курса он подчеркивает мысль, что гениальные люди только орудия своего времени, которое в случае их отсутствия все равно открыло бы себе другие пути. Ведь в конце концов это самый неприкрытый провиденциализм, принципиально ничем не отличающийся от провиденциализма теологического!»
На портрете французский анатом, физиолог и врач — Мари Франсуа Ксавье Биш (1771–1802).
На портрете французский анатом, физиолог и врач — Мари Франсуа Ксавье Биш (1771–1802).
Философия России. Густав Густавович Шпет. Конспект 52. Объект истории и социологическая философия Огюста Конта в работе «История как проблема логики, часть вторая»
Нельзя только думать, что в сфере истины господствует такая же немощь, как в наших головах, устремленных на эту сферу; и нельзя думать, что мы внесем строгий и абсолютный порядок в область по своему существу случайной и беспорядочной видимости. Другими словами, нельзя смотреть на «истину» как на «мнение», а на «мнение» как на «истину». Это — наши ошибки, когда мы «истину» провозглашаем относительной и вероятной, а «мнение» — истиной. В действительности, повторяю, истина — истинна сама по себе, — такова она есть, а видимость нам кажется, и потому она есть для нас, как она кажется…
Г. Шпет, «Мудрость или разум?»
В первой главе работы «История как проблема логики, часть вторая» (2016) Г. Г. Шпет (1879–1937) обращается к книге «Курс положительной философии» (1830) французского социолога и философа Огюста Конта (1798–1857). При ближайшем рассмотрении объекта истории, которым по определению является конкретное, мы сталкиваемся с хаотическим разнообразием мнений на этот счет: человек, психическое, естественное, социальное, политическое и многое прочее. Даже при одном и том же содержании предмета науки взгляды на ее задачи, на ее место среди прочих наук могут колоссально различаться, столь же могут различаться методы логической обработки содержания. Обратимся к фрагментам из текста:
«Первую из названных точек зрения мы можем характеризовать таким образом: считая предметом истории конкретное, она видит содержание его в некотором специфическом объекте, принципиально отличном от объектов других наук, в том или ином отношении сходных по своему предмету с историей, главным образом, следовательно, от биологии и психологии, поскольку последние имеют своим объектом жизненные и душевные явления вообще. Сообразно с этим научным орудием обработкой понятий в истории является не подведение их под более общие виды и роды, т. е. не обобщение, генерификация, а ограничение со стороны объема и спецификация со стороны содержания; само собой разумеется, что так как речь идет о процессе и о характеристике двумя крайними (противными) терминами, то этим указывается только направление процесса. В связи со способом обработки понятий и метод истории есть метод совершенно специфический, ей одной свойственный; если тем не менее этот метод находит свое применение и в других науках, он сохраняет свое название метода исторического или специфицирующего. <…>
В противоположность этому второе направление характеризуется следующей совокупностью признаков: предметом истории является конкретное, но содержание его не представляет собой чего-либо принципиально нового при сравнении объекта истории с объектом других наук о конкретном; явления, изучаемые историей, суть явления, с которыми приходится уже встречаться в таких науках, как биология или психология; но так как и по вопросу об объекте и содержании этих двух наук также не существует одного общепринятого взгляда, то, естественно, здесь все направления распадаются на два течения, из которых одно сближает объект истории с объектом психологии, а другое — с объектом биологии. Благодаря такому сближению истории с названными науками обработка понятий в истории производится в том же направлении, как и в биологии или психологии, т. е. мы имеем и в истории дело с генерификацией. Поэтому метод истории если и отличается от методов других наук, то не по существу — принципиально это тот общенаучный метод, получивший свое наиболее яркое выражение в науках естественных; правда, ввиду модификаций, какие может испытывать этот метод в биологии и психологии, мы и здесь получаем возможность сближать историю то с биологией, то с психологией, но от этого все направление в целом своего характера не меняет.
Нельзя только думать, что в сфере истины господствует такая же немощь, как в наших головах, устремленных на эту сферу; и нельзя думать, что мы внесем строгий и абсолютный порядок в область по своему существу случайной и беспорядочной видимости. Другими словами, нельзя смотреть на «истину» как на «мнение», а на «мнение» как на «истину». Это — наши ошибки, когда мы «истину» провозглашаем относительной и вероятной, а «мнение» — истиной. В действительности, повторяю, истина — истинна сама по себе, — такова она есть, а видимость нам кажется, и потому она есть для нас, как она кажется…
Г. Шпет, «Мудрость или разум?»
В первой главе работы «История как проблема логики, часть вторая» (2016) Г. Г. Шпет (1879–1937) обращается к книге «Курс положительной философии» (1830) французского социолога и философа Огюста Конта (1798–1857). При ближайшем рассмотрении объекта истории, которым по определению является конкретное, мы сталкиваемся с хаотическим разнообразием мнений на этот счет: человек, психическое, естественное, социальное, политическое и многое прочее. Даже при одном и том же содержании предмета науки взгляды на ее задачи, на ее место среди прочих наук могут колоссально различаться, столь же могут различаться методы логической обработки содержания. Обратимся к фрагментам из текста:
«Первую из названных точек зрения мы можем характеризовать таким образом: считая предметом истории конкретное, она видит содержание его в некотором специфическом объекте, принципиально отличном от объектов других наук, в том или ином отношении сходных по своему предмету с историей, главным образом, следовательно, от биологии и психологии, поскольку последние имеют своим объектом жизненные и душевные явления вообще. Сообразно с этим научным орудием обработкой понятий в истории является не подведение их под более общие виды и роды, т. е. не обобщение, генерификация, а ограничение со стороны объема и спецификация со стороны содержания; само собой разумеется, что так как речь идет о процессе и о характеристике двумя крайними (противными) терминами, то этим указывается только направление процесса. В связи со способом обработки понятий и метод истории есть метод совершенно специфический, ей одной свойственный; если тем не менее этот метод находит свое применение и в других науках, он сохраняет свое название метода исторического или специфицирующего. <…>
В противоположность этому второе направление характеризуется следующей совокупностью признаков: предметом истории является конкретное, но содержание его не представляет собой чего-либо принципиально нового при сравнении объекта истории с объектом других наук о конкретном; явления, изучаемые историей, суть явления, с которыми приходится уже встречаться в таких науках, как биология или психология; но так как и по вопросу об объекте и содержании этих двух наук также не существует одного общепринятого взгляда, то, естественно, здесь все направления распадаются на два течения, из которых одно сближает объект истории с объектом психологии, а другое — с объектом биологии. Благодаря такому сближению истории с названными науками обработка понятий в истории производится в том же направлении, как и в биологии или психологии, т. е. мы имеем и в истории дело с генерификацией. Поэтому метод истории если и отличается от методов других наук, то не по существу — принципиально это тот общенаучный метод, получивший свое наиболее яркое выражение в науках естественных; правда, ввиду модификаций, какие может испытывать этот метод в биологии и психологии, мы и здесь получаем возможность сближать историю то с биологией, то с психологией, но от этого все направление в целом своего характера не меняет.
Тенденция связывать историю с психологией выдвигает только более решительно телеологический характер исторического процесса и в связи с этим и в этом направлении историческая причинность нередко противополагается механической, но все же это не есть причинность sui generis, а есть причинность психическая, общая целому ряду наук, сводящих свои объяснения к объяснениям психологическим. Следовательно, положение истории при этом либо субординированное, подчиненное по отношению к наукам естественным вообще, либо подчиненное по отношению к особой группе наук, наук о духе, противополагаемых естествознанию; исторические явления находят свое объяснение, следовательно, или в науках о природе, или в науках о духе, но не имеют своей специфической задачи; в конце концов, и в том и в другом случае, это — науки о законах. Аналогично первому направлению это мы обозначаем как логический или методологический монизм. <…>
Раз история в силу этой аргументации изучает индивидуальное, а наука может иметь дело только с общим, то история не наука. Монист сказал бы: так как наука имеет дело только с общим, то и история подобна другим наукам, естественным и психологическим — это уже новый вопрос. Аргументы те же, но вывод иной. Эту точку зрения можно обозначить как логический нигилизм, потому что мы имеем здесь дело действительно с категорическим отрицанием самого факта научности истории, что приводит, разумеется, и к отрицанию возможности ее логики. Еще дальше от логики стоит отрицание за историей прав на научность в тех случаях, когда такое отрицание проистекает из соображений не логических, а моралистических. «История, поскольку она сама состоит на службе у жизни, подчинена неисторической власти и потому не может и не должна стать, ввиду такого своего подчиненного положения, чистой наукой, вроде, например, математики». С той же убедительностью можно было закончить это рассуждение словами: и потому может и должна стать чистой наукой, ни в чем не похожей, например, на математику... <…>
Если обобщить и углубить положение Шопенгауэра, то нельзя не заметить, что оно, в сущности, направляется против всего направления, которое мы характеризовали как логический монизм, и приводит, строго говоря, к дилемме: если объектом истории является индивидуальное и она не может устанавливать законы, то одно из двух, либо история — не наука, либо она решительно не похожа на другие науки, устанавливающие законы, в последнем случае остается еще проблемой вопрос о логическом характере такой науки. Действительно, последовательно проведенное подведение исторических объяснений под законы биологии, или психологии, или социологии лишает всякого смысла самостоятельное существование истории как науки и в лучшем случае оставляет за нею только вспомогательную роль собирательницы материала для этих действительных наук. Последовательный монизм здесь точно так же приводит к нигилизму. Так как от Конта главным образом идет это направление, то можно признать в значительной степени правильным по этому поводу замечание Рохоля, утверждающего, что позитивизм вообще уничтожает историю как науку. <…>
Раз история в силу этой аргументации изучает индивидуальное, а наука может иметь дело только с общим, то история не наука. Монист сказал бы: так как наука имеет дело только с общим, то и история подобна другим наукам, естественным и психологическим — это уже новый вопрос. Аргументы те же, но вывод иной. Эту точку зрения можно обозначить как логический нигилизм, потому что мы имеем здесь дело действительно с категорическим отрицанием самого факта научности истории, что приводит, разумеется, и к отрицанию возможности ее логики. Еще дальше от логики стоит отрицание за историей прав на научность в тех случаях, когда такое отрицание проистекает из соображений не логических, а моралистических. «История, поскольку она сама состоит на службе у жизни, подчинена неисторической власти и потому не может и не должна стать, ввиду такого своего подчиненного положения, чистой наукой, вроде, например, математики». С той же убедительностью можно было закончить это рассуждение словами: и потому может и должна стать чистой наукой, ни в чем не похожей, например, на математику... <…>
Если обобщить и углубить положение Шопенгауэра, то нельзя не заметить, что оно, в сущности, направляется против всего направления, которое мы характеризовали как логический монизм, и приводит, строго говоря, к дилемме: если объектом истории является индивидуальное и она не может устанавливать законы, то одно из двух, либо история — не наука, либо она решительно не похожа на другие науки, устанавливающие законы, в последнем случае остается еще проблемой вопрос о логическом характере такой науки. Действительно, последовательно проведенное подведение исторических объяснений под законы биологии, или психологии, или социологии лишает всякого смысла самостоятельное существование истории как науки и в лучшем случае оставляет за нею только вспомогательную роль собирательницы материала для этих действительных наук. Последовательный монизм здесь точно так же приводит к нигилизму. Так как от Конта главным образом идет это направление, то можно признать в значительной степени правильным по этому поводу замечание Рохоля, утверждающего, что позитивизм вообще уничтожает историю как науку. <…>
Некоторые прямые последователи Конта идут по тому же пути, требуя для истории установления простых физиологических законов. Нет вовсе особых законов духа, история не есть психология, как процесс — она просто физиологическое развитие, организм; всякое отдельное явление образуется под влиянием двух сил, внутренней жизненной силы и внешних условий и обстоятельств. Критика должна изгнать из истории все теологическое и метафизическое и показать, как <в> медленном развитии человечество вырабатывалось из природы как естественное явление. История отчетливо обнаруживает последовательность слоев и отложений, они должны быть изучаемы, как изучаются геологические формации. Как мир животных живет в определенной температуре, так и системы культуры зависят от климата и т. п. Как известно, истористика монистического и в особенности материалистического направления охотно ссылается на статистику как на основание, подтверждающее не только закономерность и наличность законов в истории. Вопрос об отношении методов статистических и исторических и о возможной роли статистики в объяснении исторических явлений есть совершенно самостоятельный вопрос. Одно только несомненно, что понятие вероятности и ее исчисление, на чем и покоится вся статистика, совершенно исключают понятие закона, включающего в себя идею необходимости. Вероятность имеет место только там, где нет закона и где нет причинного объяснения, «Нет причины монете выпасть орлом (или решкой), поэтому вероятность орла (или решки) есть 1/2». <…>
Возможно, что история действительно ничем не отличается логически от естествознания, но мы можем убедиться в этом только после специального рассмотрения ее задач, иначе мы не избежим ignoratio elenchi; история должна разрабатываться по методу естествознания, потому что другие науки идут в этом направлении. Между тем может оказаться, что материальный вопрос о содержании истории и не столь важен: это борьба из-за теней. Может оказаться, что в конце концов объектом истории окажется и личность и не-личность, освещенные с совершенно новой стороны. Если история имеет свой специфический объект, например историческое или социальное, то логически совершенно непонятно, почему же тогда учреждение или толпа или народ и т. п. могут быть подводимы под категорию социального или исторического, а личность — нет. Таким образом, благодаря отсутствию логического анализа в такой теории даже ее относительная истинность в утверждении, что объектом истории не является личность как такая, теряет свою ценность, так как вопрос переносится собственно за пределы логики. Его обострение в форме противоположения: личность — среда или герой — толпа и т. п. выводит его за сферу логики в область метафизических предпосылок миросозерцания, личных симпатий, интересов, вкусов и даже политических направлений. Но как общее правило, в основе этого противоположения лежит, — как мы видели это и у Конта, — антиномия необходимости и свободы; ее разрешения — один из основных вопросов метафизики, но любой вопрос истории как науки, рассматриваемый под углом зрения этой антиномии, есть уже вопрос собственно философии истории. Логика, если она не хочет потерять под собой почвы, не должна сходить с факта признания наличности такой-то науки. В этом отношении совершенно прав был еще Милль, открывающий свою Логику нравственных наук утверждением, что принципы доказательства и теории метода нельзя строить априорно, — положение, против которого, впрочем, погрешал и он сам».
На фотографии памятник на площади Сорбонны французскому философу и социологу — Огюсту Конту (1798–1857).
Возможно, что история действительно ничем не отличается логически от естествознания, но мы можем убедиться в этом только после специального рассмотрения ее задач, иначе мы не избежим ignoratio elenchi; история должна разрабатываться по методу естествознания, потому что другие науки идут в этом направлении. Между тем может оказаться, что материальный вопрос о содержании истории и не столь важен: это борьба из-за теней. Может оказаться, что в конце концов объектом истории окажется и личность и не-личность, освещенные с совершенно новой стороны. Если история имеет свой специфический объект, например историческое или социальное, то логически совершенно непонятно, почему же тогда учреждение или толпа или народ и т. п. могут быть подводимы под категорию социального или исторического, а личность — нет. Таким образом, благодаря отсутствию логического анализа в такой теории даже ее относительная истинность в утверждении, что объектом истории не является личность как такая, теряет свою ценность, так как вопрос переносится собственно за пределы логики. Его обострение в форме противоположения: личность — среда или герой — толпа и т. п. выводит его за сферу логики в область метафизических предпосылок миросозерцания, личных симпатий, интересов, вкусов и даже политических направлений. Но как общее правило, в основе этого противоположения лежит, — как мы видели это и у Конта, — антиномия необходимости и свободы; ее разрешения — один из основных вопросов метафизики, но любой вопрос истории как науки, рассматриваемый под углом зрения этой антиномии, есть уже вопрос собственно философии истории. Логика, если она не хочет потерять под собой почвы, не должна сходить с факта признания наличности такой-то науки. В этом отношении совершенно прав был еще Милль, открывающий свою Логику нравственных наук утверждением, что принципы доказательства и теории метода нельзя строить априорно, — положение, против которого, впрочем, погрешал и он сам».
На фотографии памятник на площади Сорбонны французскому философу и социологу — Огюсту Конту (1798–1857).
Философия России. Густав Густавович Шпет. Конспект 53. Человечество как объект истории в социологической философии Огюста Конта в работе «История как проблема логики, часть вторая»
Если феноменологии приходится пользоваться каким-либо формальным принципом, например, логическими законами, то даже и в этом случае она должна иметь для них собственное оправдание.
Г. Шпет, «Явление и смысл»
В первой главе работы «История как проблема логики, часть вторая» (2016) Г. Г. Шпет (1879–1937) обращается к книге «Курс положительной философии» (1830) французского социолога и философа Огюста Конта (1798–1857). Что предлагается рассматривать как объект истории после того, как будет принято то, что им не является личность? Чем в специфически логическом смысле отлично человечество от просто человека? Человечество как объект истории у Конта рассматривается не как объект sui generis, а аналогично организму каждого отдельного человека, что и является некоторым единством, индивидуальностью. Обратимся к фрагментам из текста:
«Для того чтобы доказать, что история есть естественная наука, нужно показать, что к ней приложимы также методы обработки понятий и что она преследует те же цели отыскания законов, что и естествознание. Оба эти вопроса логически тесно связаны, как средства и цель: отыскание законов необходимо предполагает отработку материала, подлежащего изучению с помощью общих понятий в направлении их генерификации. Но это положение не всегда обратимо, так как из природы общих понятий, как относительно общих, следует, что ими можно пользоваться и в целях спецификации. Основная ошибка материализма в гипостазировании общих понятий, с одной стороны, и в чистом обращении этого положения — с другой стороны. В интересах методологических поэтому рациональнее, если вопрос о понятиях не ставится в зависимость от вопроса о законах, рассматривать каждый из них самостоятельно. Зато, в конце концов, у нас иных понятий, кроме общих, и нет. Но они имеют совершенно неодинаковое логическое значение в зависимости от того, направляем мы их на рассмотрение абстрактного предмета или конкретного.
Материализм отожествляет общие понятия с абстрактными и таким образом действительно приводит к неодолимому тяготению в сторону установления законов. Очевидно, здесь опять коренное противоречие, состоящее в том, что, не отрицая конкретного характера предмета истории, материалисты не считают нужным поставить в зависимость от него и способ обработки исторических понятий. Это противоречие яснее всего и сказывается в их попытках показать общность исторических понятий. При многообразии значений «общего» мы и наталкиваемся здесь на самые разнообразные применения его — общее выступает то в значении конкретного общего, то в значении типически общего, то, наконец, в значении общего в смысле ценности. Что касается общего типического, то оно обыкновенно выступает в материалистических доказательствах вовсе не как <историческое> образование согласно историческому методу, а как продукт применения сравнительного метода к изложению исторических данных. Конкретное общее может принимать самые разнообразные выражения — общее по месту (страна, город, Европа), во времени (крестовые походы, Возрождение), как организм в отношении функций или обратно (животное и питание), как психологическое целое и его часть (характер и эгоизм) и т. п. Во всех таких случаях совершенно странно рассматривать общее как родовое и через него искать пути к установлению закона, как странно было бы считать, например, общий зал родовым понятием для тех, кому он общий. Однако именно с такого рода смешением понятий и приходится иметь дело при рассмотрении логического материализма, потому что иначе нельзя понимать те противопоставления, которые здесь приходится встречать, например, противопоставление событий учреждениям или событий функциям (les événements et les functions). <…>
Если феноменологии приходится пользоваться каким-либо формальным принципом, например, логическими законами, то даже и в этом случае она должна иметь для них собственное оправдание.
Г. Шпет, «Явление и смысл»
В первой главе работы «История как проблема логики, часть вторая» (2016) Г. Г. Шпет (1879–1937) обращается к книге «Курс положительной философии» (1830) французского социолога и философа Огюста Конта (1798–1857). Что предлагается рассматривать как объект истории после того, как будет принято то, что им не является личность? Чем в специфически логическом смысле отлично человечество от просто человека? Человечество как объект истории у Конта рассматривается не как объект sui generis, а аналогично организму каждого отдельного человека, что и является некоторым единством, индивидуальностью. Обратимся к фрагментам из текста:
«Для того чтобы доказать, что история есть естественная наука, нужно показать, что к ней приложимы также методы обработки понятий и что она преследует те же цели отыскания законов, что и естествознание. Оба эти вопроса логически тесно связаны, как средства и цель: отыскание законов необходимо предполагает отработку материала, подлежащего изучению с помощью общих понятий в направлении их генерификации. Но это положение не всегда обратимо, так как из природы общих понятий, как относительно общих, следует, что ими можно пользоваться и в целях спецификации. Основная ошибка материализма в гипостазировании общих понятий, с одной стороны, и в чистом обращении этого положения — с другой стороны. В интересах методологических поэтому рациональнее, если вопрос о понятиях не ставится в зависимость от вопроса о законах, рассматривать каждый из них самостоятельно. Зато, в конце концов, у нас иных понятий, кроме общих, и нет. Но они имеют совершенно неодинаковое логическое значение в зависимости от того, направляем мы их на рассмотрение абстрактного предмета или конкретного.
Материализм отожествляет общие понятия с абстрактными и таким образом действительно приводит к неодолимому тяготению в сторону установления законов. Очевидно, здесь опять коренное противоречие, состоящее в том, что, не отрицая конкретного характера предмета истории, материалисты не считают нужным поставить в зависимость от него и способ обработки исторических понятий. Это противоречие яснее всего и сказывается в их попытках показать общность исторических понятий. При многообразии значений «общего» мы и наталкиваемся здесь на самые разнообразные применения его — общее выступает то в значении конкретного общего, то в значении типически общего, то, наконец, в значении общего в смысле ценности. Что касается общего типического, то оно обыкновенно выступает в материалистических доказательствах вовсе не как <историческое> образование согласно историческому методу, а как продукт применения сравнительного метода к изложению исторических данных. Конкретное общее может принимать самые разнообразные выражения — общее по месту (страна, город, Европа), во времени (крестовые походы, Возрождение), как организм в отношении функций или обратно (животное и питание), как психологическое целое и его часть (характер и эгоизм) и т. п. Во всех таких случаях совершенно странно рассматривать общее как родовое и через него искать пути к установлению закона, как странно было бы считать, например, общий зал родовым понятием для тех, кому он общий. Однако именно с такого рода смешением понятий и приходится иметь дело при рассмотрении логического материализма, потому что иначе нельзя понимать те противопоставления, которые здесь приходится встречать, например, противопоставление событий учреждениям или событий функциям (les événements et les functions). <…>
В выделении некоторых постоянств, устойчивых факторов, от случайных проявлений есть свой и логический смысл, так как это единственный путь, ведущий к отысканию причин явлений, но остается навсегда невозможным видеть в одних родовые понятия по отношению к другим, как невозможно установить то же отношение между, например, человеком и печенью с ее функцией выделения желчи, или между парламентом и его законодательными функциями, или даже проведением данного определенного закона. Но и такое разделение должно иметь какое-нибудь определенное логическое обоснование, в действительности и здесь мы встречаемся с отсутствием логической аргументации и с ясно выраженными субъективными оценками. Более общим сплошь и рядом считается то, что, по мнению того или другого автора, имеется большее общее значение, большая важность, или же выделение некоторых постоянств подсказывается аналогиями с классификациями органических или психологических функций. В результате мы приходим или к аналогиям жизни физической и духовной, питанию, росту, размножению и т. п., с одной стороны, интеллектуальным, моральным, эстетическим функциям — с другой. <…>
Само собой разумеется, что отдельность, единичность есть также категория условная, т. е. отдельность определяется целью, которую мы себе ставим в выделении объекта. Для материализма этой условности нет, мы встречаем догматическое отрицание единичного как объекта научного изучения без тени беспокойства по поводу такого игнорирования целой проблемы. Вопрос этот опять связан с вопросом о законах, приводит к нему с другой стороны: отрицание единичного как объекта изучения как будто решает дилемму в пользу законов истории. Не говоря уже о том, что дилемма мнимая, нельзя найти никаких логических оснований в пользу отрицания единичного, опять материалистическая предвзятость в пользу естествознания. Чисто онтологическая мысль Аристотеля о невозможности науки о частном, единичном является здесь непреложным авторитетом, но нельзя усмотреть ровно никаких логических соображений в ее пользу. Мы попадаем в заколдованный круг: история есть наука естественная, о законах, потому что не может быть науки о единичном, а науки о единичном не может быть только потому, что, как говорит Аристотель, общее — единственный объект познания. Единственный способ выйти из этого круга — показать, что единичное действительно не может быть предметом научного изучения или что нет других методов, кроме естественно-научного, т. е. отрицать факт наличности наук о единичном и существования исторического метода. <…>
Само собой разумеется, что отдельность, единичность есть также категория условная, т. е. отдельность определяется целью, которую мы себе ставим в выделении объекта. Для материализма этой условности нет, мы встречаем догматическое отрицание единичного как объекта научного изучения без тени беспокойства по поводу такого игнорирования целой проблемы. Вопрос этот опять связан с вопросом о законах, приводит к нему с другой стороны: отрицание единичного как объекта изучения как будто решает дилемму в пользу законов истории. Не говоря уже о том, что дилемма мнимая, нельзя найти никаких логических оснований в пользу отрицания единичного, опять материалистическая предвзятость в пользу естествознания. Чисто онтологическая мысль Аристотеля о невозможности науки о частном, единичном является здесь непреложным авторитетом, но нельзя усмотреть ровно никаких логических соображений в ее пользу. Мы попадаем в заколдованный круг: история есть наука естественная, о законах, потому что не может быть науки о единичном, а науки о единичном не может быть только потому, что, как говорит Аристотель, общее — единственный объект познания. Единственный способ выйти из этого круга — показать, что единичное действительно не может быть предметом научного изучения или что нет других методов, кроме естественно-научного, т. е. отрицать факт наличности наук о единичном и существования исторического метода. <…>
Пётр Щедровицкий | SMD, [08.11.2024 14:00]
Много прекрасных вещей объявлялись вне научного интереса (стоит вспомнить «предвидение» Ог. Конта, что мы никогда не будем знать химического состава звезд) только потому, что не располагали достаточными средствами для их познания. При такой точке зрения наука история должна начаться только с какого-нибудь, например, Бурдо, а Ранке, Нибур, Моммзен, Фюстель-де-Куланж и какая масса других не занимались наукой... Тот же Бурдо не отрицает, что у нас есть естественный и необходимый интерес к событиям, но это не есть научный интерес: «Les hommes ont done raison et les historiens ont tort de tant s’occuper des evenements». Науку частные случаи интересуют не больше, чем приключения какого-либо муравья... Но почему же? Только потому, что математика, физика, химия, астрономия, физиология не интересуются частными явлениями. Помимо логической несостоятельности такого аргумента (ignoratio elenchi), он и по существу игнорирует другую сторону вопроса, совершенно принципиальную, хотя и не логическую, — может ли науке быть интересно то, что оказывает влияние на жизнь человека, что кажется ему значительным? Самый тот факт, что нечто кажется значительным и ему приписывается (может быть, ложно) влияние на человеческую жизнь, побуждает нас не выбрасывать частного из области научного значения, хотя бы оно и оставалось совершенно единственным или исключительным, но если имело или могло иметь влияния на нашу жизнь. Это чисто практическое (прагматическое) требование заставляет нас быть вообще скупыми и не выбрасывать ничего из научного обихода. Правда, эта чисто прагматическая точка зрения, будучи доведена до крайности, могла бы угрожать науке в другом направлении, где то, что кажется слишком отдаленным от жизни, могло бы также подвергнуться опасности быть выброшенным из науки, но если мы захотим только считаться с наличным фактом, мы должны признать, что и самое отвлеченное и общее, как и самое конкретное и отдельное, одинаково возбуждают научный интерес человека, хотя бы и в разных направлениях.
Во всяком случае, вопросы о том, как научно изучать отдельное и как вообще определить научность такого изучения есть вопрос, которым именно материалисты не интересовались, хотя он и представляет капитальную важность <для них>, потому что логическое рассмотрение его необходимо привело бы их к оригинальности и своеобразию исторической науки и ее метода, без этого мы встречаемся у них с совершенно догматическим требованием установления исторических законов. До сих пор истории, следовательно, как науки нет, она должна еще доказывать свое право занять место среди наук... «Истории только тогда будет позволено занять место в ряду наук, когда она, как и они, докажет свою способность устанавливать законы»…».
Картина итальянского художника Франческо Айеца (1791–1882) на которой изображен Аристотель.
Много прекрасных вещей объявлялись вне научного интереса (стоит вспомнить «предвидение» Ог. Конта, что мы никогда не будем знать химического состава звезд) только потому, что не располагали достаточными средствами для их познания. При такой точке зрения наука история должна начаться только с какого-нибудь, например, Бурдо, а Ранке, Нибур, Моммзен, Фюстель-де-Куланж и какая масса других не занимались наукой... Тот же Бурдо не отрицает, что у нас есть естественный и необходимый интерес к событиям, но это не есть научный интерес: «Les hommes ont done raison et les historiens ont tort de tant s’occuper des evenements». Науку частные случаи интересуют не больше, чем приключения какого-либо муравья... Но почему же? Только потому, что математика, физика, химия, астрономия, физиология не интересуются частными явлениями. Помимо логической несостоятельности такого аргумента (ignoratio elenchi), он и по существу игнорирует другую сторону вопроса, совершенно принципиальную, хотя и не логическую, — может ли науке быть интересно то, что оказывает влияние на жизнь человека, что кажется ему значительным? Самый тот факт, что нечто кажется значительным и ему приписывается (может быть, ложно) влияние на человеческую жизнь, побуждает нас не выбрасывать частного из области научного значения, хотя бы оно и оставалось совершенно единственным или исключительным, но если имело или могло иметь влияния на нашу жизнь. Это чисто практическое (прагматическое) требование заставляет нас быть вообще скупыми и не выбрасывать ничего из научного обихода. Правда, эта чисто прагматическая точка зрения, будучи доведена до крайности, могла бы угрожать науке в другом направлении, где то, что кажется слишком отдаленным от жизни, могло бы также подвергнуться опасности быть выброшенным из науки, но если мы захотим только считаться с наличным фактом, мы должны признать, что и самое отвлеченное и общее, как и самое конкретное и отдельное, одинаково возбуждают научный интерес человека, хотя бы и в разных направлениях.
Во всяком случае, вопросы о том, как научно изучать отдельное и как вообще определить научность такого изучения есть вопрос, которым именно материалисты не интересовались, хотя он и представляет капитальную важность <для них>, потому что логическое рассмотрение его необходимо привело бы их к оригинальности и своеобразию исторической науки и ее метода, без этого мы встречаемся у них с совершенно догматическим требованием установления исторических законов. До сих пор истории, следовательно, как науки нет, она должна еще доказывать свое право занять место среди наук... «Истории только тогда будет позволено занять место в ряду наук, когда она, как и они, докажет свою способность устанавливать законы»…».
Картина итальянского художника Франческо Айеца (1791–1882) на которой изображен Аристотель.
Друзья! На вебинаре «Как применить концепцию разделения труда к развитию вашего бизнеса?» мы обсудим:
Как способность «видеть» процессы углубления разделения труда поможет Вам разработать новый предпринимательский проект,
Как ускорение обращения знаний может улучшить производительность бизнеса;
Как технологический предприниматель экономит время и деньги потребителя;
Как принцип разделения труда помогает выстроить эффективную кооперацию;
Какую роль в процессах углубления разделения труда играют денежные системы.
И ряд других вопросов …
Дата: 20 ноября, 19:00 мск
Место: онлайн
Вход: бесплатный, по предварительной регистрации.
Не упустите возможность повысить эффективность вашего бизнеса, регистрируйтесь прямо сейчас: http://events.petrshchedrovitskiy.ru/divisionoflabor
Как способность «видеть» процессы углубления разделения труда поможет Вам разработать новый предпринимательский проект,
Как ускорение обращения знаний может улучшить производительность бизнеса;
Как технологический предприниматель экономит время и деньги потребителя;
Как принцип разделения труда помогает выстроить эффективную кооперацию;
Какую роль в процессах углубления разделения труда играют денежные системы.
И ряд других вопросов …
Дата: 20 ноября, 19:00 мск
Место: онлайн
Вход: бесплатный, по предварительной регистрации.
Не упустите возможность повысить эффективность вашего бизнеса, регистрируйтесь прямо сейчас: http://events.petrshchedrovitskiy.ru/divisionoflabor
Философия России. Густав Густавович Шпет. Конспект 54. Понятие закона у материалистов в работе «История как проблема логики, часть вторая»
Непосредственное усмотрение в идеальной интуиции особого рода предмета как сущности влечет за собой, как было указано, вопрос о тех «условиях», при которых обнаруживается эта sui generis предметность, — при требовании, вытекающем из существа основной философской науки, это исследование должно составлять уже часть самой феноменологии, так как всякий психологический или иной специально-научный анализ всегда здесь окажется предвзятой теорией, искажающей смысл самого вопроса. Но и вообще первым шагом во всяком самостоятельном научном или философском исследовании является строгий пересмотр, ревизия тех понятий и представлений, с которыми приходится иметь дело исследователю, — это верно, как в большом, так и в малом.
Г. Шпет «Явление и смысл»
В первой главе работы «История как проблема логики, часть вторая» (2016) Г. Г. Шпет (1879–1937) в своем анализе понятия закона у материалистов обращается к идеям французского социолога и философа-позитивиста Луи Бурдо (1824–1900). Обратимся к фрагментам из текста:
«В силу этого из понятия закона само собою вытекает, что он имеет место всюду, где встречаются соответственные объекты, т. е. такие отношения общих признаков, которые формулирует закон; другими словами, закон дает нам возможность «предвидеть» известные отношения, раз налицо определенные объекты. Закон может выражать действительные отношения или может быть искусственным орудием нашего познания — все равно «предвидение» есть чисто теоретическая функция. Так как далее закон устанавливает отношение, то он необходимо выражается в суждении, но, очевидно, что из суждений, могущих выражать закон, прежде всего исключаются суждения экзистенциальные, так как в строгом смысле слова это и не суть суждения. «Экзистенциальные суждения» характеризуются тем, что эти суждения без предиката: субъект и связка.
Самоочевидно, что, если связке «есть» приписывается уже какая-либо определенная форма бытия, суждение перестает быть экзистенциальным, ибо в него вносится предикат и устанавливается, следовательно, отношение, но такое отношение есть отношение субъекта суждения к бытию, выражаемому предикатом, но не есть еще отношение между объектами. За исключением того случая, когда само бытие вообще является объектом, т. е. за исключением суждений гносеологических, логических или метафизических. Итак, не только экзистенциальные суждения, но и суждения, выражающие бытие, не могут быть законами. Формальная логика, сводя все суждения к форме S есть Р, придает такую же видимость и суждениям отношения, но опять-таки, очевидно, что такие суждения, например, как суждения «есть еще порох в пороховницах» или «Волга есть впадающая в Каспийское море», не предполагают особого вида «пороховничного» бытия или бытия «впадания в Каспийское море». Точно так же и суждения, констатирующие свойства или деятельности, не могли бы выражать закона, хотя бы они указывали свойства постоянные.
Непосредственное усмотрение в идеальной интуиции особого рода предмета как сущности влечет за собой, как было указано, вопрос о тех «условиях», при которых обнаруживается эта sui generis предметность, — при требовании, вытекающем из существа основной философской науки, это исследование должно составлять уже часть самой феноменологии, так как всякий психологический или иной специально-научный анализ всегда здесь окажется предвзятой теорией, искажающей смысл самого вопроса. Но и вообще первым шагом во всяком самостоятельном научном или философском исследовании является строгий пересмотр, ревизия тех понятий и представлений, с которыми приходится иметь дело исследователю, — это верно, как в большом, так и в малом.
Г. Шпет «Явление и смысл»
В первой главе работы «История как проблема логики, часть вторая» (2016) Г. Г. Шпет (1879–1937) в своем анализе понятия закона у материалистов обращается к идеям французского социолога и философа-позитивиста Луи Бурдо (1824–1900). Обратимся к фрагментам из текста:
«В силу этого из понятия закона само собою вытекает, что он имеет место всюду, где встречаются соответственные объекты, т. е. такие отношения общих признаков, которые формулирует закон; другими словами, закон дает нам возможность «предвидеть» известные отношения, раз налицо определенные объекты. Закон может выражать действительные отношения или может быть искусственным орудием нашего познания — все равно «предвидение» есть чисто теоретическая функция. Так как далее закон устанавливает отношение, то он необходимо выражается в суждении, но, очевидно, что из суждений, могущих выражать закон, прежде всего исключаются суждения экзистенциальные, так как в строгом смысле слова это и не суть суждения. «Экзистенциальные суждения» характеризуются тем, что эти суждения без предиката: субъект и связка.
Самоочевидно, что, если связке «есть» приписывается уже какая-либо определенная форма бытия, суждение перестает быть экзистенциальным, ибо в него вносится предикат и устанавливается, следовательно, отношение, но такое отношение есть отношение субъекта суждения к бытию, выражаемому предикатом, но не есть еще отношение между объектами. За исключением того случая, когда само бытие вообще является объектом, т. е. за исключением суждений гносеологических, логических или метафизических. Итак, не только экзистенциальные суждения, но и суждения, выражающие бытие, не могут быть законами. Формальная логика, сводя все суждения к форме S есть Р, придает такую же видимость и суждениям отношения, но опять-таки, очевидно, что такие суждения, например, как суждения «есть еще порох в пороховницах» или «Волга есть впадающая в Каспийское море», не предполагают особого вида «пороховничного» бытия или бытия «впадания в Каспийское море». Точно так же и суждения, констатирующие свойства или деятельности, не могли бы выражать закона, хотя бы они указывали свойства постоянные.
Здесь это происходит оттого, что указание свойства не есть логический род субъекта предложения, хотя это свойство и может быть свойством рода данного субъекта. Такие суждения, как «человек правдив» или «человек курнос», «олово плавко» и т. п., не выражают отношения между объектами: человек и правдивость или олово и плавкость. Таким образом, суждение, выражающее закон, имеет, следовательно, самый общий признак: общее и постоянное отношение. Что касается «предвидения», то само по себе оно не есть существенный признак закона, так как оно только вытекает из признака постоянства. Поэтому «предвидение» возможно и в тех случаях, когда мы имеем дело и с суждениями бытия, и с суждениями свойств, и, не зная никаких законов природы, нетрудно делать такие ассерторические «предвидения», как то, что «Дон не потечет вспять», «снег будет холоден», «человек будет вспоминать по сходству или смежности» и т. п. Правда, для нас привычно говорить «закон ассоциации представлений» или «закон эволюции» и т. п., однако поскольку такие суждения только ассерторичны, они не суть законы и если ассоциации или эволюция совершаются «по закону», то он должен быть еще указан. Мы можем встретить еще один вид отношения, не логического, а фактического, в случаях, когда мы устанавливаем отношение, данное нам: «Волга впадает в Каспийское море», «карандаш лежит на столе», «Земля вращается вокруг Солнца». Такие отношения могут быть также более или менее постоянными, но не в логическом смысле общности, т. е. они являются опять-таки ассерторичными. Наконец, нам приходится устанавливать суждения, имеющие полную видимость суждений отношения, постоянного и общего, как суждения: «белые кошки с голубыми глазами глухи» или «все жвачные двукопытны» и подобное, но и здесь мы не скажем, что имеем дело с законом, потому что здесь нет выражения логического отношения необходимости. <…>
Мы должны допустить, что причина А такого рода, вызвавшая раз действие a, следующий раз уже вызовет а1 потом а2 и т. д., но никогда не вызовет еще раз a, ожидать этого значило бы то же, как если бы мы в натуральном ряде чисел ожидали, что натолкнемся в счете после десятков и сотен опять на исходную единицу. Другими словами, это есть причинность, немыслимая вне времени. Так как всякое логическое отношение вневременно, то такая причинность стоит вне формул, выражающих логическое отношение и, следовательно, стоит вне закономерности и в форме закона выражена быть не может. Итак, из этого нетрудно убедиться, что понятия причинной необходимости и закона только частично совпадают. В остальном они совершенно различны и логическая роль их и вообще может считаться различной, законы суть логические средства познания объектов и их отношений. Причины — объяснения тех и других (нахождение причины, т. е. объяснение ведет одним путем к закону, другим — к метафизике, но научную ценность имеет и само по себе). Поэтому и в совпадающей части при таких условиях мы должны обращать внимание на общее различие во избежание quatemio terminorum. <…>
Следовательно, совершенно строго законы устанавливаются только в области механической причинности, где они могут быть выражаемы количественно. Но фактически мы встречаемся с названием закона и в органических науках, и в психологии, и в социологии, но нетрудно и здесь заметить то же стремление к его математическому выражению. Поэтому, если мы хотим избежать эквивокации, мы должны принимать при определении понятия «закон» во внимание и этот признак этого понятия. Таким образом, закон есть математическое выражение логически общего в отношениях между объектами изучаемого предмета или закон выражает применение математического метода к изучению объектов данного предмета. <…>
Мы должны допустить, что причина А такого рода, вызвавшая раз действие a, следующий раз уже вызовет а1 потом а2 и т. д., но никогда не вызовет еще раз a, ожидать этого значило бы то же, как если бы мы в натуральном ряде чисел ожидали, что натолкнемся в счете после десятков и сотен опять на исходную единицу. Другими словами, это есть причинность, немыслимая вне времени. Так как всякое логическое отношение вневременно, то такая причинность стоит вне формул, выражающих логическое отношение и, следовательно, стоит вне закономерности и в форме закона выражена быть не может. Итак, из этого нетрудно убедиться, что понятия причинной необходимости и закона только частично совпадают. В остальном они совершенно различны и логическая роль их и вообще может считаться различной, законы суть логические средства познания объектов и их отношений. Причины — объяснения тех и других (нахождение причины, т. е. объяснение ведет одним путем к закону, другим — к метафизике, но научную ценность имеет и само по себе). Поэтому и в совпадающей части при таких условиях мы должны обращать внимание на общее различие во избежание quatemio terminorum. <…>
Следовательно, совершенно строго законы устанавливаются только в области механической причинности, где они могут быть выражаемы количественно. Но фактически мы встречаемся с названием закона и в органических науках, и в психологии, и в социологии, но нетрудно и здесь заметить то же стремление к его математическому выражению. Поэтому, если мы хотим избежать эквивокации, мы должны принимать при определении понятия «закон» во внимание и этот признак этого понятия. Таким образом, закон есть математическое выражение логически общего в отношениях между объектами изучаемого предмета или закон выражает применение математического метода к изучению объектов данного предмета. <…>
Опять-таки, если только допустимо вообще с точки зрения позитивной, отвергающей телеологию и оценку, вводить в научный обиход понятие прогресса, то это понятие обозначает некоторый факт, закон должен выражать отношение, и притом в форме суждения. Можно сказать, что это название закона, но как же его можно не только формулировать, но установить, раз понятие прогресса с его элементами целесообразности и роста противоречит не только необходимому для закона логически общему в постоянстве отношений между объектами, но и понятию механической причинности вообще, которая единственно и допускается ведь материализмом? Вообще, какие же могут быть законы истории? — Все законы должны быть законами механизма. Бурдо сопоставляет закон прогресса с законом притяжения!.. Тогда закон прогресса должен иметь место и в области механических явлений. Это абсурд, но к этому абсурду необходимо прийти, необходимо и в мире физическом, и во всей природе. Бурдо перед этим не останавливается... <…>
Вопрос об объяснении есть центральный вопрос методологии. Однако это не есть общая задача всякой научной работы, — не только нормативные науки не преследуют этой цели, но и науки о предметах существующих не всегда видят конечную цель в объяснении, мы имеем в виду науки описательные, главной и конечной задачей которых является установление классификаций. Этим точно так же обобщается телеологическая работа познания, имеющая в виду, однако, не отношения абстрактных предметов, а конкретных. Не преследует ли и история, как наука о конкретном, исключительно целей описания и классификации? Такой взгляд высказывался. Но если мы опять-таки хотим исходить из факта существования науки, мы должны признать, что история ни в коем случае от объяснений не отказывается. Поэтому можно задаться другим вопросом: не есть ли исторический метод вообще метод объяснения конкретных предметов, но во всяком случае нельзя отрицать факта наличности в истории объяснения, и следовательно прежде всего выяснить, какой характер носят эти объяснения и чем они отличаются от объяснений других наук. <…>
В какой мере можно считать объясненным исторический факт или историческое событие, если мы скажем, что он был вызван причинами аффективными, или эстетическими, или индустриальными? И чем принципиально отличается это от объяснения истории катаральным состоянием кишечного канала, или человеческой жадностью, или жаждой славы и т. п.? Если бы такие факторы и играли роль в каком-нибудь отдельном случае, то материалистическое объяснение вернулось бы к объяснению старых наивных историков и ничего «научного» в себе явно не заключало бы. А как общее объяснение оно пусто и вот самый подходящий термин: такое объяснение неисторично. И действительно, это не есть анализ исторических причин, как они фигурируют у историков, а это психологические или для материализма, точнее, психо-логически-органические категории. Это, следовательно, просто аналогии с психологическим анализом, и притом с анализом общей абстрактной психологии, с одной стороны, и с анализом жизненных биологических явлений — с другой, и только «социальные функции» неожиданно приставляются к этому списку, но, как оказывается, под ними Бурдо разумеет главным образом юридические установления, хотя в то же время делит их по числу индивидов, входящих в ту или иную социальную группу: семья, община, государство, человечество, природа(!), l’universalité meme des choses (!!). Но по какому же логическому праву проводится им аналогия между душевно-органической жизнью и исторической? Другого права нет, как только все тот же circulus vitiosus, по которому, задавшись целью доказать, что история есть естественная наука, начинает с предпосылки, что история есть естественная наука, и в таком случае это есть только апагогическое доказательство, неуклонно приводящее нас к заключению, что история не есть естествознание».
Спутниковый снимок Каспийского моря, упомянутого Шпетом в качестве элемента логического примера.
Вопрос об объяснении есть центральный вопрос методологии. Однако это не есть общая задача всякой научной работы, — не только нормативные науки не преследуют этой цели, но и науки о предметах существующих не всегда видят конечную цель в объяснении, мы имеем в виду науки описательные, главной и конечной задачей которых является установление классификаций. Этим точно так же обобщается телеологическая работа познания, имеющая в виду, однако, не отношения абстрактных предметов, а конкретных. Не преследует ли и история, как наука о конкретном, исключительно целей описания и классификации? Такой взгляд высказывался. Но если мы опять-таки хотим исходить из факта существования науки, мы должны признать, что история ни в коем случае от объяснений не отказывается. Поэтому можно задаться другим вопросом: не есть ли исторический метод вообще метод объяснения конкретных предметов, но во всяком случае нельзя отрицать факта наличности в истории объяснения, и следовательно прежде всего выяснить, какой характер носят эти объяснения и чем они отличаются от объяснений других наук. <…>
В какой мере можно считать объясненным исторический факт или историческое событие, если мы скажем, что он был вызван причинами аффективными, или эстетическими, или индустриальными? И чем принципиально отличается это от объяснения истории катаральным состоянием кишечного канала, или человеческой жадностью, или жаждой славы и т. п.? Если бы такие факторы и играли роль в каком-нибудь отдельном случае, то материалистическое объяснение вернулось бы к объяснению старых наивных историков и ничего «научного» в себе явно не заключало бы. А как общее объяснение оно пусто и вот самый подходящий термин: такое объяснение неисторично. И действительно, это не есть анализ исторических причин, как они фигурируют у историков, а это психологические или для материализма, точнее, психо-логически-органические категории. Это, следовательно, просто аналогии с психологическим анализом, и притом с анализом общей абстрактной психологии, с одной стороны, и с анализом жизненных биологических явлений — с другой, и только «социальные функции» неожиданно приставляются к этому списку, но, как оказывается, под ними Бурдо разумеет главным образом юридические установления, хотя в то же время делит их по числу индивидов, входящих в ту или иную социальную группу: семья, община, государство, человечество, природа(!), l’universalité meme des choses (!!). Но по какому же логическому праву проводится им аналогия между душевно-органической жизнью и исторической? Другого права нет, как только все тот же circulus vitiosus, по которому, задавшись целью доказать, что история есть естественная наука, начинает с предпосылки, что история есть естественная наука, и в таком случае это есть только апагогическое доказательство, неуклонно приводящее нас к заключению, что история не есть естествознание».
Спутниковый снимок Каспийского моря, упомянутого Шпетом в качестве элемента логического примера.
Философия России. Густав Густавович Шпет. Конспект 55. Д.С. Милль как представитель переходного метода в работе «История как проблема логики, часть вторая»
Милль утверждал, что тот, кто сможет ответить на вопрос, почему в одном случае тысячи наблюдений мало для получения обобщений, а в другом — достаточно одного, разрешит труднейшую задачу индукции, но Милль не усмотрел того, что эта задача уже была разрешена Платоном, но только это вовсе не была задача индукции. Существенное усматривается нами не путем процесса умозаключения, а путем такой же непосредственной интуиции, как и то, что усматривается опытной интуицией, и таким образом, наряду с опытной интуицией с её разнообразными видами, мы говорим об интуиции идеальной также с её разнообразными видами.
Г. Шпет, «Явление и смысл»
Во второй главе работы «История как проблема логики, часть вторая» (2016) Г. Г. Шпет (1879–1937) обращается к идеям английского философа-позитивиста, экономиста и общественного деятеля Джона Стюарта Милля (1806–1873). В своем выборе «обратно-дедуктивного» метода для науки истории, в котором история устанавливает свои эмпирические законы, Милль не замечает своеобразия исторической индукции, в чем он, по мнению Шпета, следует Огюсту Конту. Шпет видит в Милле представителя переходного метода — метода, которому свойственна материалистическая модель с её стремлением всюду обращаться к поиску естественных законов и модель монистическая с её тенденцией видеть законы всюду вообще. Обратимся к фрагментам из текста:
«Мы имеем дело действительно со своеобразным монизмом. Однако психологическое истолкование истории не сразу обнаруживается как такой монизм. Сперва мы имеем дело с попытками просто ввести в историю психологическое объяснение без предрешения вопроса о взаимном отношении наук о природе и наук о духе. Такое направление, как переходное, одинаково близко к материализму с его стремлением всюду искать естественные законы и к монизму с его тенденцией всюду видеть законы вообще. От материализма его, однако, решительно отделяет признание самостоятельности психологической науки, и поэтому правильнее считать это направление началом, зарождением настоящего монизма, хотя ввиду его переходности и неопределённости оно могло бы повести и к чистому дуализму. Та же неопределенность служит причиной того, что его можно рассматривать провозвестником — по крайней мере в нём можно найти задатки — и тех различий в понимании психологии, нужной для истории, которые мы встречаем внутри монизма. Таким образом, не только исторически, но и систематически это направление примыкает непосредственно к Конту. <…>
В частности, по отношению к общественным явлениям Милль строит силлогизм, являющийся основным для всякого монизма. Мы остановимся на нем поэтому подробнее. Основной силлогизм логического монизма гласит: «Все общественные явления суть явления человеческой природы, обусловливаемые действием внешних обстоятельств на массы людей; если поэтому явления человеческого мышления, чувствования и действования подчиняются определенным законам, то и общественные явления также должны подчиняться некоторым определенным законам, вытекающим из первых». Как силлогизм со стороны формальной это построение безукоризненно, если только наперёд согласиться с Миллем, что общественные явления, будучи явлениями человеческой природы, не обладают такими свойствами, которые не позволяют включить их целиком в понятие человеческой природы, и что, следовательно, общественные явления есть не подчиненное понятие по отношению к понятию человеческой природы, а только частично с ним совпадающее. Если в этом с Миллем не согласиться, то тогда нужно признать его прибавку: «вытекающими из первых» несколько неожиданной. Можно ведь согласиться с тем, что общественные явления подчиняются законам, но не видно, почему эти законы должны вытекать из законов человеческой природы. Не напоминает ли тогда силлогизм Милля, например, такое заключение: прежде чем читать книгу, её нужно разрезать, переплетённые книги — суть книги и т. д.?».
Милль утверждал, что тот, кто сможет ответить на вопрос, почему в одном случае тысячи наблюдений мало для получения обобщений, а в другом — достаточно одного, разрешит труднейшую задачу индукции, но Милль не усмотрел того, что эта задача уже была разрешена Платоном, но только это вовсе не была задача индукции. Существенное усматривается нами не путем процесса умозаключения, а путем такой же непосредственной интуиции, как и то, что усматривается опытной интуицией, и таким образом, наряду с опытной интуицией с её разнообразными видами, мы говорим об интуиции идеальной также с её разнообразными видами.
Г. Шпет, «Явление и смысл»
Во второй главе работы «История как проблема логики, часть вторая» (2016) Г. Г. Шпет (1879–1937) обращается к идеям английского философа-позитивиста, экономиста и общественного деятеля Джона Стюарта Милля (1806–1873). В своем выборе «обратно-дедуктивного» метода для науки истории, в котором история устанавливает свои эмпирические законы, Милль не замечает своеобразия исторической индукции, в чем он, по мнению Шпета, следует Огюсту Конту. Шпет видит в Милле представителя переходного метода — метода, которому свойственна материалистическая модель с её стремлением всюду обращаться к поиску естественных законов и модель монистическая с её тенденцией видеть законы всюду вообще. Обратимся к фрагментам из текста:
«Мы имеем дело действительно со своеобразным монизмом. Однако психологическое истолкование истории не сразу обнаруживается как такой монизм. Сперва мы имеем дело с попытками просто ввести в историю психологическое объяснение без предрешения вопроса о взаимном отношении наук о природе и наук о духе. Такое направление, как переходное, одинаково близко к материализму с его стремлением всюду искать естественные законы и к монизму с его тенденцией всюду видеть законы вообще. От материализма его, однако, решительно отделяет признание самостоятельности психологической науки, и поэтому правильнее считать это направление началом, зарождением настоящего монизма, хотя ввиду его переходности и неопределённости оно могло бы повести и к чистому дуализму. Та же неопределенность служит причиной того, что его можно рассматривать провозвестником — по крайней мере в нём можно найти задатки — и тех различий в понимании психологии, нужной для истории, которые мы встречаем внутри монизма. Таким образом, не только исторически, но и систематически это направление примыкает непосредственно к Конту. <…>
В частности, по отношению к общественным явлениям Милль строит силлогизм, являющийся основным для всякого монизма. Мы остановимся на нем поэтому подробнее. Основной силлогизм логического монизма гласит: «Все общественные явления суть явления человеческой природы, обусловливаемые действием внешних обстоятельств на массы людей; если поэтому явления человеческого мышления, чувствования и действования подчиняются определенным законам, то и общественные явления также должны подчиняться некоторым определенным законам, вытекающим из первых». Как силлогизм со стороны формальной это построение безукоризненно, если только наперёд согласиться с Миллем, что общественные явления, будучи явлениями человеческой природы, не обладают такими свойствами, которые не позволяют включить их целиком в понятие человеческой природы, и что, следовательно, общественные явления есть не подчиненное понятие по отношению к понятию человеческой природы, а только частично с ним совпадающее. Если в этом с Миллем не согласиться, то тогда нужно признать его прибавку: «вытекающими из первых» несколько неожиданной. Можно ведь согласиться с тем, что общественные явления подчиняются законам, но не видно, почему эти законы должны вытекать из законов человеческой природы. Не напоминает ли тогда силлогизм Милля, например, такое заключение: прежде чем читать книгу, её нужно разрезать, переплетённые книги — суть книги и т. д.?».
В самом деле, разве из того, что общественные явления суть явления человеческой природы, следует, что и законы их должны вытекать из законов человеческой природы? Ведь тогда гораздо последовательнее рассуждают материалисты, доводя вывод до конца: ведь все явления человеческой природы суть явления природы вообще, а явления природы вообще подчиняются механическим законам. Остается признать, что и законы явлений психических и законы явлений социальных «вытекают» из законов механики... Но упомянутое отожествление есть основная предпосылка монизма, и мы к её обоснованию ещё вернемся. Допустим, что это отожествление правильно, тогда повторяю, силлогизм Милля безукоризнен с формальной стороны, но по существу он остается в высшей степени спорным. Даже приняв вместе с Миллем малую посылку, мы можем требовать доказательства большой. Центр тяжести монистических доказательств на ней и сосредоточивается, но, к сожалению, и эти доказательства, как мы видели на примере материалистов, неубедительны. «Явления человеческой природы подчиняются определенным законам» — в таких случаях слово «определенный» равносильно слову «неопределенный», и мы будем иметь случай убедиться, что монисты именно в определении законов человеческой природы очень расходятся. Однако можно согласиться и с тем, что «определенные» законы существуют и для человеческой природы, тогда и открывается самое слабое место всего силлогизма. Он ровно ничего не доказывает, так как доказывает слишком мало, qui nimium probat, nihil probat. <…>
<…> для Милля все факты подчиняются законам и все могут быть предметом науки, но существенно здесь то, что становятся предметом науки только тогда, когда мы открываем их законы. Установление законов таким способом является не только существенным признаком науки, но и единственным, всякое знание факта, не номотетическое, оказывается не научным знанием. Вопрос, таким образом, вновь переносится: действительно ли всякое установление причинной связи есть установление законов и нет ли различных видов самой причинной связи? Решается он уже монизмом второй половины XIX века. <…>
Вся система логики Милля является каким-то фантастическим путешествием в страну существ, не способных констатировать законы и прибегающих к странным, утомительным путям их установления с помощью своеобразного искусственного приёма, называемого ими индукцией. Задача объективно-логического рассмотрения отвлекается от условий не только места и времени, но и самого субъекта, но объективно-логическое рассмотрение обязано иметь в виду отношения цели и средств, в качестве которых выступает всякий методологический приём. Сами эти цели рассматриваются как нечто объективно данное, хотя бы это данное было только задачей, ибо не существует таких бессмысленных задач, где бы не было ничего данного, — необходимо должны быть даны условия задачи. Просто задать: «определить х» — есть бессмыслица. Нужно констатировать не только наличность f (х), но и определенную её данность, которую логика и находит в предмете. Среди логических средств решения возникающей задачи большую роль играет метод установления закона, но ни в коем случае нельзя априорно по отношению ко всякому предмету утверждать, что это есть единственное средство его познания. С этой стороны монистические тенденции Милля только подтверждают несостоятельность основных его предпосылок. Объективно-логический смысл утверждения, что явления человеческой природы подчинены определенным законам, заключается в том, что мы предполагаем возможность изучать явления человеческой природы через посредство метода установления законов. Если мы и можем констатировать наличность этого метода в фактическом составе наук о человеческой природе, всё же этим ещё не доказано, что мы имеем дело и с единственным их методом. <…>
<…> для Милля все факты подчиняются законам и все могут быть предметом науки, но существенно здесь то, что становятся предметом науки только тогда, когда мы открываем их законы. Установление законов таким способом является не только существенным признаком науки, но и единственным, всякое знание факта, не номотетическое, оказывается не научным знанием. Вопрос, таким образом, вновь переносится: действительно ли всякое установление причинной связи есть установление законов и нет ли различных видов самой причинной связи? Решается он уже монизмом второй половины XIX века. <…>
Вся система логики Милля является каким-то фантастическим путешествием в страну существ, не способных констатировать законы и прибегающих к странным, утомительным путям их установления с помощью своеобразного искусственного приёма, называемого ими индукцией. Задача объективно-логического рассмотрения отвлекается от условий не только места и времени, но и самого субъекта, но объективно-логическое рассмотрение обязано иметь в виду отношения цели и средств, в качестве которых выступает всякий методологический приём. Сами эти цели рассматриваются как нечто объективно данное, хотя бы это данное было только задачей, ибо не существует таких бессмысленных задач, где бы не было ничего данного, — необходимо должны быть даны условия задачи. Просто задать: «определить х» — есть бессмыслица. Нужно констатировать не только наличность f (х), но и определенную её данность, которую логика и находит в предмете. Среди логических средств решения возникающей задачи большую роль играет метод установления закона, но ни в коем случае нельзя априорно по отношению ко всякому предмету утверждать, что это есть единственное средство его познания. С этой стороны монистические тенденции Милля только подтверждают несостоятельность основных его предпосылок. Объективно-логический смысл утверждения, что явления человеческой природы подчинены определенным законам, заключается в том, что мы предполагаем возможность изучать явления человеческой природы через посредство метода установления законов. Если мы и можем констатировать наличность этого метода в фактическом составе наук о человеческой природе, всё же этим ещё не доказано, что мы имеем дело и с единственным их методом. <…>
Милль действительно считает необходимым выделить изучение общественных явлений в особую группу наук, наук о «человеке как члене общества», но в то же время законы этих явлений суть законы индивидуальной человеческой природы. «Соединяясь в общество, люди не превращаются в нечто другое, обладающее другими свойствами, — подобно тому, как вода не похожа на свои составные части: водород и кислород, или как нервы, мускулы и сухожилия очень отличны от водорода, кислорода и азота. В общественной жизни люди обладают лишь такими свойствами, которые вытекают из законов природы отдельного человека и могут быть к ним сведены». <…>
Как бы тонко мы ни изучили законы индивидуального человеческого духа, мы не проникнем в понимание того, что такое, например, экономический кризис, и не потому, что здесь вовсе нет психологии, а потому, что психология здесь не есть специфическое. У Милля нет аргументов в пользу его утверждения, и мы можем, собственно, только это и отметить здесь, оставляя более подробный разбор этого утверждения до анализа тех представителей монизма, у которых это положение обставляется, по-видимому, серьезной аргументацией. Здесь мы только подчеркиваем, что единственным правильным и для логики обязательным способом решения вопроса мы считаем обращение к фактическому составу социальной науки. Только если бы оказалось, что экономисты, социологи, статистики, историки и другие представители социальных наук действительно сводят изучение и объяснение своих явлений к индивидуально-психологическим законам человеческой природы, мы считали бы это положение правильным. Всякое указание на то, что эти науки идут неправильным путём, мы считаем принципиально недопустимым, — логика не может предписывать научному творчеству никаких путей, она может их только регистрировать, иначе она сразу же теряет свой объект: науки. Логика изучает не несуществующие и, может быть, должные существовать науки, а науки действительно существующие. А если социальных наук, как факта, нет, есть только систематические обнаружения невежества и непонимания социального, тогда нет и логики социальных наук. Соответственно все это относится и к истории с её логикой. Нужно показать, что фактически историки прибегают к установлению психологических законов, и что другого метода в их распоряжении не имеется. Думается, что такая задача при всей предвзятости логического монизма не могла бы быть им выполнена. <…>
По сравнению с материализмом, таким образом, мы встречаем некоторое ограничение понятий эмпирического закона — это только эмпирический закон. Но чем существенно отличается эмпирический закон от конечного? Из всех определений Милля с совершенной ясностью обнаруживается относительный характер этого различения. Действительно, собственно по двум признакам отличает Милль эмпирические законы от конечных: 1) эмпирические законы менее достоверны, 2) они менее общи и, следовательно, по числу их больше; напротив, конечных законов ограниченное число, потому что они более общи и более достоверны; источник и тех и других один — индукция. Но именно это «менее» и «более» яснее всего указывает на в высшей степени условную границу между ними. <…>
Милль несколько злоупотребляет, постоянно эксплуатируя законы Кеплера и Ньютона, — законы Кеплера суть эмпирические законы, а законы Ньютона суть конечные. Правильно было бы, если вообще признавать это различие, что законы Кеплера суть эмпирические по отношению к Ньютоновским, но законы Ньютона могут сами стать производными по отношению к какому-нибудь новому, ещё более широкому обобщению, — ничего противоречивого в идее этого последнего обобщения нет. Следовательно, всякое логически принципиальное разграничение понятий эмпирического и конечного закона теряет свой смысл. <…>
Как бы тонко мы ни изучили законы индивидуального человеческого духа, мы не проникнем в понимание того, что такое, например, экономический кризис, и не потому, что здесь вовсе нет психологии, а потому, что психология здесь не есть специфическое. У Милля нет аргументов в пользу его утверждения, и мы можем, собственно, только это и отметить здесь, оставляя более подробный разбор этого утверждения до анализа тех представителей монизма, у которых это положение обставляется, по-видимому, серьезной аргументацией. Здесь мы только подчеркиваем, что единственным правильным и для логики обязательным способом решения вопроса мы считаем обращение к фактическому составу социальной науки. Только если бы оказалось, что экономисты, социологи, статистики, историки и другие представители социальных наук действительно сводят изучение и объяснение своих явлений к индивидуально-психологическим законам человеческой природы, мы считали бы это положение правильным. Всякое указание на то, что эти науки идут неправильным путём, мы считаем принципиально недопустимым, — логика не может предписывать научному творчеству никаких путей, она может их только регистрировать, иначе она сразу же теряет свой объект: науки. Логика изучает не несуществующие и, может быть, должные существовать науки, а науки действительно существующие. А если социальных наук, как факта, нет, есть только систематические обнаружения невежества и непонимания социального, тогда нет и логики социальных наук. Соответственно все это относится и к истории с её логикой. Нужно показать, что фактически историки прибегают к установлению психологических законов, и что другого метода в их распоряжении не имеется. Думается, что такая задача при всей предвзятости логического монизма не могла бы быть им выполнена. <…>
По сравнению с материализмом, таким образом, мы встречаем некоторое ограничение понятий эмпирического закона — это только эмпирический закон. Но чем существенно отличается эмпирический закон от конечного? Из всех определений Милля с совершенной ясностью обнаруживается относительный характер этого различения. Действительно, собственно по двум признакам отличает Милль эмпирические законы от конечных: 1) эмпирические законы менее достоверны, 2) они менее общи и, следовательно, по числу их больше; напротив, конечных законов ограниченное число, потому что они более общи и более достоверны; источник и тех и других один — индукция. Но именно это «менее» и «более» яснее всего указывает на в высшей степени условную границу между ними. <…>
Милль несколько злоупотребляет, постоянно эксплуатируя законы Кеплера и Ньютона, — законы Кеплера суть эмпирические законы, а законы Ньютона суть конечные. Правильно было бы, если вообще признавать это различие, что законы Кеплера суть эмпирические по отношению к Ньютоновским, но законы Ньютона могут сами стать производными по отношению к какому-нибудь новому, ещё более широкому обобщению, — ничего противоречивого в идее этого последнего обобщения нет. Следовательно, всякое логически принципиальное разграничение понятий эмпирического и конечного закона теряет свой смысл. <…>
Другими словами, метод установления законов есть метод целесообразного пользования теми отношениями, которые нам даны или которые мы сами устанавливаем между изучаемыми объектами определенного предмета; никакой принципиальной разницы с этой точки зрения между законами нет, есть относительная разница в большей или меньшей степени общности их. Но именно ввиду того, что каждый закон есть логический приём, с помощью которого удовлетворяется цель нашего познания, он может оцениваться ещё с чисто логической точки зрения, и тогда один закон может служить логическим основанием другого. Это и есть выражение применения математического метода к изучению данных нам предметов, так как именно в математике мы находим постоянно выраженными логические основания между теоремами более общими и менее общими. Этот телеологический смысл, или инструментальный, можно было бы сказать, всякого логического метода остался для Милля скрытым. Иначе нельзя было бы понять, как можно говорить о применении метода установления законов к изучению конкретных явлений как таких, т. е. к изучению конкретного предмета. Миллю кажется, что только совокупность производных законов образует абстрактную часть науки, а конкретные истины выражаются в «эмпирических законах», но какие же конкретные истины выражают законы Кеплера, — неужели его эллипсы или Солнце, как некоторая точка в их фокусе, есть конкретное? Не говоря уже о пертурбациях, которые испытывает каждая планета в своём движении под влиянием других планет солнечной системы, сама солнечная система только абстрактно есть замкнутая система, и Солнце неподвижно только относительно планет нашей системы, — стоит принять во внимание поступательное движение Солнца и эллипсы Кеплера — только абстрактная проекция».
На фотографии британский философ, социолог, экономист и политический деятель — Джон Стюарт Милль (1806–1873).
На фотографии британский философ, социолог, экономист и политический деятель — Джон Стюарт Милль (1806–1873).
Философия России. Густав Густавович Шпет. Конспект 56. Законы причинной связи Д. С. Милля в работе «История как проблема логики, часть вторая»
Но следует обратить внимание на то обстоятельство, что, говоря о возможности изменения обстановок среды, объекта, изменения его условий и, следовательно, его самого, мы все же допускаем возможность не только «узнать» его в его новой обстановке, но даже признаем, что он необходимо должен сохранить нечто существенное, чтобы остаться «тем же» при всех «случайностях» своего обнаружения. И это нечто, относящееся к существу объекта, вовсе не есть продукт абстракции, как мы видели, но оно уже для того, чтобы быть абстрагированным, должно быть усмотрено как существенное. С другой стороны, оно не есть и продукт индуктивного.
Г. Шпет, «Явление и смысл»
Во второй главе работы «История как проблема логики, часть вторая» (2016) Г. Г. Шпет (1879–1937) обращается к идеям английского философа-позитивиста, социолога, экономиста и общественного деятеля Джона Стюарта Милля (1806–1873). Эмпирические законы могут быть установлены только с помощью исторического метода. По определению Милля, смысл и задачи эмпирических законов не могут соответствовать задачам научного знания, пока они не будут объяснены. Научными истинами, по Миллю, являются не эмпирические законы, а объясняющие их законы причинной связи. Для истории такими законами могут быть только законы психологии. Обратимся к фрагментам из текста:
«Действительно, как пример конечных законов психологии, Милль приводит законы ассоциаций. Со времени Юма нередко ставили в английской философии законы ассоциации идей по их значению рядом с законами тяготения. Милль смотрит на дело так же. На почве такой высокой оценки его возникла и вся английская ассоциационная психология, где законы ассоциаций являются конечным объясняющим принципом. Но не трудно видеть, что ассоциация идей есть прежде всего факт, нуждающийся в объяснении, из этого «закона» не только нельзя сделать никаких «предвидений», но, что существеннее, он не выражает никакого постоянного отношения. Поэтому ассоциации могут кое-что объяснять, поскольку на них ссылаются как на причины, но это меньше всего законы в логическом значении этого термина. Но можно пойти еще дальше и утверждать, что если бы даже факт постоянной ассоциации идей при репродукции и был законом, то едва ли можно было бы его считать конечным законом, из которого вытекают эмпирические законы социальной науки и истории и на основании которого можно было бы в истории что бы то ни было предвидеть. Этот пример достаточен для того, чтобы иллюстрировать вообще недопустимость «сведений» социальных явлений к законам абстрактной психологии и бесплодности «предвидений», которые можно получить из знания этих законов. <…>
Действительно, как пример конечных законов психологии Милль приводит законы ассоциаций. Со времени Юма нередко ставили в английской философии законы ассоциации идей по их значению рядом с законами тяготения. Милль смотрит на дело так же. На почве такой высокой оценки его возникла и вся английская ассоциационная психология, где законы ассоциаций являются конечным объясняющим принципом. Но не трудно видеть, что ассоциация идей есть прежде всего факт, нуждающийся в объяснении, из этого «закона» не только нельзя сделать никаких «предвидений», но, что существеннее, он не выражает никакого постоянного отношения. Поэтому ассоциации могут кое-что объяснять, поскольку на них ссылаются как на причины, но это меньше всего законы в логическом значении этого термина. Но можно пойти еще дальше и утверждать, что если бы даже факт постоянной ассоциации идей при репродукции и был законом, то едва ли можно было бы его считать конечным законом, из которого вытекают эмпирические законы социальной науки и истории и на основании которого можно было бы в истории что бы то ни было предвидеть. Этот пример достаточен для того, чтобы иллюстрировать вообще недопустимость «сведений» социальных явлений к законам абстрактной психологии и бесплодности «предвидений», которые можно получить из знания этих законов. <…>
Но следует обратить внимание на то обстоятельство, что, говоря о возможности изменения обстановок среды, объекта, изменения его условий и, следовательно, его самого, мы все же допускаем возможность не только «узнать» его в его новой обстановке, но даже признаем, что он необходимо должен сохранить нечто существенное, чтобы остаться «тем же» при всех «случайностях» своего обнаружения. И это нечто, относящееся к существу объекта, вовсе не есть продукт абстракции, как мы видели, но оно уже для того, чтобы быть абстрагированным, должно быть усмотрено как существенное. С другой стороны, оно не есть и продукт индуктивного.
Г. Шпет, «Явление и смысл»
Во второй главе работы «История как проблема логики, часть вторая» (2016) Г. Г. Шпет (1879–1937) обращается к идеям английского философа-позитивиста, социолога, экономиста и общественного деятеля Джона Стюарта Милля (1806–1873). Эмпирические законы могут быть установлены только с помощью исторического метода. По определению Милля, смысл и задачи эмпирических законов не могут соответствовать задачам научного знания, пока они не будут объяснены. Научными истинами, по Миллю, являются не эмпирические законы, а объясняющие их законы причинной связи. Для истории такими законами могут быть только законы психологии. Обратимся к фрагментам из текста:
«Действительно, как пример конечных законов психологии, Милль приводит законы ассоциаций. Со времени Юма нередко ставили в английской философии законы ассоциации идей по их значению рядом с законами тяготения. Милль смотрит на дело так же. На почве такой высокой оценки его возникла и вся английская ассоциационная психология, где законы ассоциаций являются конечным объясняющим принципом. Но не трудно видеть, что ассоциация идей есть прежде всего факт, нуждающийся в объяснении, из этого «закона» не только нельзя сделать никаких «предвидений», но, что существеннее, он не выражает никакого постоянного отношения. Поэтому ассоциации могут кое-что объяснять, поскольку на них ссылаются как на причины, но это меньше всего законы в логическом значении этого термина. Но можно пойти еще дальше и утверждать, что если бы даже факт постоянной ассоциации идей при репродукции и был законом, то едва ли можно было бы его считать конечным законом, из которого вытекают эмпирические законы социальной науки и истории и на основании которого можно было бы в истории что бы то ни было предвидеть. Этот пример достаточен для того, чтобы иллюстрировать вообще недопустимость «сведений» социальных явлений к законам абстрактной психологии и бесплодности «предвидений», которые можно получить из знания этих законов. <…>
Действительно, как пример конечных законов психологии Милль приводит законы ассоциаций. Со времени Юма нередко ставили в английской философии законы ассоциации идей по их значению рядом с законами тяготения. Милль смотрит на дело так же. На почве такой высокой оценки его возникла и вся английская ассоциационная психология, где законы ассоциаций являются конечным объясняющим принципом. Но не трудно видеть, что ассоциация идей есть прежде всего факт, нуждающийся в объяснении, из этого «закона» не только нельзя сделать никаких «предвидений», но, что существеннее, он не выражает никакого постоянного отношения. Поэтому ассоциации могут кое-что объяснять, поскольку на них ссылаются как на причины, но это меньше всего законы в логическом значении этого термина. Но можно пойти еще дальше и утверждать, что если бы даже факт постоянной ассоциации идей при репродукции и был законом, то едва ли можно было бы его считать конечным законом, из которого вытекают эмпирические законы социальной науки и истории и на основании которого можно было бы в истории что бы то ни было предвидеть. Этот пример достаточен для того, чтобы иллюстрировать вообще недопустимость «сведений» социальных явлений к законам абстрактной психологии и бесплодности «предвидений», которые можно получить из знания этих законов. <…>
Возвращаясь к этому вопросу с точки зрения той практической житейской психологии, к которой апеллирует в конечном счете Милль, не могу не отметить, что главным источником заблуждения у него, по-видимому, является признак закона, который мы считали не существенным, а производным — возможность предвидения. Действительно, именно предвидение и вводит здесь смешение. Лучше всего оно поясняется одним замечанием самого Милля, направленным против защитников свободной воли: «Метафизики-богословы, стоявшие за свободу воли, всегда признавали ее совместимою с божественным предвидением наших действий, а если она совместима с божественным предвидением, то, значит, и со всяким другим». Это замечание в высшей степени ценно, потому что оно опять указывает на то, что речь идет не о законах, не о логически обязательном предвидении на основании общих правил, а о практическом усмотрении, так как Бог, конечно, не открывает и не устанавливает для себя законы природы, по которым он предсказывает события самому себе, а для него каждое предвидение есть единичное усмотрение факта, совершенно так же, как предвидение хорошей погоды или дурной опытным охотником. Не о знании законов, следовательно, идет речь, а о практическом усмотрении. Практическое же усмотрение, действительно, руководится смутным указанием каких-то признаков, которые и рассматриваются как причины, предопределяющие то или иное явление. <…>
Итак, в поисках объяснения и конечных причин истории в психологии Милль пришел к практическому смотрению. Он, собственно, стоял перед задачей: раз найдены эмпирические законы истории, то надо же их как-нибудь объяснить, где же искать объяснение? Общая абстрактная наука о человеческой природе — психология. Ну, значит здесь! Психология развивается в направлении естествознания, рассматривает свой предмет абстрактно, с точки зрения установления законов. Вполне естественно было, признав самостоятельность психологии по отношению к органическому естествознанию и естествознанию вообще, именно в ней искать объяснения и законов исторической жизни и социальной вообще. <…>
Смысл логического разделения причин как объективных, всецело определяется характером данного предмета. Логика, не выходя из своих пределов, не только может удовлетвориться таким определением причины, но оно является для нее и достаточным. Поскольку речь идет об истории с ее конкретным предметом, если мы не хотим ограничиваться материалистическим или монистическим истолкованием ее объяснения, мы должны указать и специфический характер чисто исторического объяснения. Интересно отметить, что философско-исторические построения в этом отношении всегда шли впереди логических исследований о причинности и объяснении. Философия истории всегда выступает, правда, не столько с общей теорией исторического объяснения, сколько с попытками применить на деле ту или иную тенденцию в этом направлении, но логика этой теории вовсе не имеет. И Милль точно так же наталкивается на этот вопрос при обсуждении философско-исторической проблемы прогресса. Он даже высказывает и общее логическое соображение по этому поводу, которое остается, впрочем, совершенно не развитым. Именно обсуждая теорию прогресса, как она была выставлена Контом, Милль отмечает, что при отыскании с помощью наблюдения причин общественных явлений мы очень упростили бы свою задачу, «если бы оказалось, что какой-либо один из элементов общественности преобладает в качестве главного фактора общественного движения над всеми остальными». Для логики несущественно, в чем именно этот фактор состоит: есть это состояние мыслительных способностей, как думает Милль вслед за Контом, или это развитие производительных сил, — для логики важно было бы иметь общую теорию факторов, которая и определила бы место исторической и социальной причинности в ряду других причин. <…>
Итак, в поисках объяснения и конечных причин истории в психологии Милль пришел к практическому смотрению. Он, собственно, стоял перед задачей: раз найдены эмпирические законы истории, то надо же их как-нибудь объяснить, где же искать объяснение? Общая абстрактная наука о человеческой природе — психология. Ну, значит здесь! Психология развивается в направлении естествознания, рассматривает свой предмет абстрактно, с точки зрения установления законов. Вполне естественно было, признав самостоятельность психологии по отношению к органическому естествознанию и естествознанию вообще, именно в ней искать объяснения и законов исторической жизни и социальной вообще. <…>
Смысл логического разделения причин как объективных, всецело определяется характером данного предмета. Логика, не выходя из своих пределов, не только может удовлетвориться таким определением причины, но оно является для нее и достаточным. Поскольку речь идет об истории с ее конкретным предметом, если мы не хотим ограничиваться материалистическим или монистическим истолкованием ее объяснения, мы должны указать и специфический характер чисто исторического объяснения. Интересно отметить, что философско-исторические построения в этом отношении всегда шли впереди логических исследований о причинности и объяснении. Философия истории всегда выступает, правда, не столько с общей теорией исторического объяснения, сколько с попытками применить на деле ту или иную тенденцию в этом направлении, но логика этой теории вовсе не имеет. И Милль точно так же наталкивается на этот вопрос при обсуждении философско-исторической проблемы прогресса. Он даже высказывает и общее логическое соображение по этому поводу, которое остается, впрочем, совершенно не развитым. Именно обсуждая теорию прогресса, как она была выставлена Контом, Милль отмечает, что при отыскании с помощью наблюдения причин общественных явлений мы очень упростили бы свою задачу, «если бы оказалось, что какой-либо один из элементов общественности преобладает в качестве главного фактора общественного движения над всеми остальными». Для логики несущественно, в чем именно этот фактор состоит: есть это состояние мыслительных способностей, как думает Милль вслед за Контом, или это развитие производительных сил, — для логики важно было бы иметь общую теорию факторов, которая и определила бы место исторической и социальной причинности в ряду других причин. <…>
Объяснения и конечные законы социальной жизни носят характер обще-психологический. Вообще науки об общественных явлениях располагают двумя методами: прямым дедуктивным, — предполагая законы человеческих действий и чувств известными, мы на основании этих законов определим и сущность тех общественных следствий, которые стремится произвести данная причина, ибо «Действия и чувства людей, живущих в общественном состоянии, без сомнения всецело управляются психологическими и этологическими законами; какое бы влияние ни оказывала на общественные явления та или другая причина, она оказывает его через посредство этих законов». Другой метод есть обратно-дедуктивный или исторический метод, с помощью которого мы устанавливаем эмпирические законы социальной науки, нуждающиеся в проверке и объяснении со стороны законов психологии. Обобщения, какие можно основать на истории, «не только существуют, но ...общая социальная наука ...может двигаться вперед именно (и единственно) при помощи таких обобщений, подтверждаемых потом путем установления связи между ними и теми психологическими и этологическими законами, от которых они в действительности зависят».
Как было указано, Милль занимает переходное место, отличающееся значительной неопределенностью. По своим основным тенденциям к психологическому истолкованию социальных и исторических явлений он может рассматриваться как родоначальник всего монизма, но одна особенность в его учении дает возможность вести от него не только монизм разных типов, но даже и дуализм. Эта особенность связана с предлагаемой им новой психологической дисциплиной, этологией, или наукой о характере. От психологии, по пониманию Милля, эта наука отличается тем, что психология есть наука об элементарных законах духа, а этология есть наука, которая определяет, какого рода характер получится в зависимости от общих психологических законов, но при известных определенных обстоятельствах, психических и физических. Этология есть наука не только об эмпирических, однако, но и о действительных, хотя они и вытекают из психологических обобщений еще более высокого порядка. Человечество, конечно, не имеет одного общего характера, но для образования характеров существуют всеобщие законы. Если мы хотим открыть эти законы, мы должны отыскивать причины образования характера, но эти причины, входящие в высшие обобщения относительно душевной жизни человека, суть законы психологии, и этология есть дедуктивная наука — система выводов, полученных на основании психологии. <…>
Милль сам замечает между прочим, что заключения этологической дедукции должны проверяться опытом: для нашего времени это обыденный опыт над человеческой природой, а для прошлого времени — история. Здесь дело гораздо сложнее, чем простое взаимодействие двух наук: этологии и истории, напрашивается невольно вопрос: подлинно ли этиология устанавливает законы, объясняющие исторические явления? Откуда она сама почерпает свой материал, если не из истории? Настоящее время и прошлое — есть ли еще менее устойчивая граница? Но если этология почерпает свой материал из истории, то как она все же подходит к нему? Если опять с помощью генерифицирующего и законоустанавливающего метода, то она действительно ничем не отличается от абстрактной психологии. Милль говорит, что «человечество не имеет одного всеобщего характера; но существуют всеобщие законы для образования характеров». Но что если человека интересуют не только эти «всеобщие законы образования характеров», не только объяснения данных эмпирических законов, но и вопрос, почему человечество не имеет «одного всеобщего характера», который ни в какие законы не вмещается и никаким обобщениям не поддается? Если устремить внимание именно в этом направлении, то нужно будет признать, что и здесь мы встречаемся с такой тенденцией, которая решительно выводит за пределы всякого логического монизма, ибо подчиняет научному интересу не только закономерное, но и лежащее вне законоустанавливающего рассмотрения».
На портрете британский философ, социолог, экономист и политический деятель — Милль Джон Стюарт (1806–1873).
Как было указано, Милль занимает переходное место, отличающееся значительной неопределенностью. По своим основным тенденциям к психологическому истолкованию социальных и исторических явлений он может рассматриваться как родоначальник всего монизма, но одна особенность в его учении дает возможность вести от него не только монизм разных типов, но даже и дуализм. Эта особенность связана с предлагаемой им новой психологической дисциплиной, этологией, или наукой о характере. От психологии, по пониманию Милля, эта наука отличается тем, что психология есть наука об элементарных законах духа, а этология есть наука, которая определяет, какого рода характер получится в зависимости от общих психологических законов, но при известных определенных обстоятельствах, психических и физических. Этология есть наука не только об эмпирических, однако, но и о действительных, хотя они и вытекают из психологических обобщений еще более высокого порядка. Человечество, конечно, не имеет одного общего характера, но для образования характеров существуют всеобщие законы. Если мы хотим открыть эти законы, мы должны отыскивать причины образования характера, но эти причины, входящие в высшие обобщения относительно душевной жизни человека, суть законы психологии, и этология есть дедуктивная наука — система выводов, полученных на основании психологии. <…>
Милль сам замечает между прочим, что заключения этологической дедукции должны проверяться опытом: для нашего времени это обыденный опыт над человеческой природой, а для прошлого времени — история. Здесь дело гораздо сложнее, чем простое взаимодействие двух наук: этологии и истории, напрашивается невольно вопрос: подлинно ли этиология устанавливает законы, объясняющие исторические явления? Откуда она сама почерпает свой материал, если не из истории? Настоящее время и прошлое — есть ли еще менее устойчивая граница? Но если этология почерпает свой материал из истории, то как она все же подходит к нему? Если опять с помощью генерифицирующего и законоустанавливающего метода, то она действительно ничем не отличается от абстрактной психологии. Милль говорит, что «человечество не имеет одного всеобщего характера; но существуют всеобщие законы для образования характеров». Но что если человека интересуют не только эти «всеобщие законы образования характеров», не только объяснения данных эмпирических законов, но и вопрос, почему человечество не имеет «одного всеобщего характера», который ни в какие законы не вмещается и никаким обобщениям не поддается? Если устремить внимание именно в этом направлении, то нужно будет признать, что и здесь мы встречаемся с такой тенденцией, которая решительно выводит за пределы всякого логического монизма, ибо подчиняет научному интересу не только закономерное, но и лежащее вне законоустанавливающего рассмотрения».
На портрете британский философ, социолог, экономист и политический деятель — Милль Джон Стюарт (1806–1873).