В этот день 113 лет назад родился человек, подаривший нам удивительную книгу о силе живого слова
В день рождения Норы Галь делимся отрывком из статьи переводчицы Р. Облонской, посвященной ее учителю, соавтору и другу.
Жизнь ломает каждого, и многие только крепче на изломе, писал Хемингуэй. Это в полной мере относится к Н. Я. [Норе Яковоевне]. На руках у нее была пятилетняя дочь [муж Норы Галь Борис Кузьмин погиб на фронте в 1943 году], и вопреки боли, отчаянию надо было жить и выполнять свои обязанности. И как всегда в трудные минуты, она окунулась в работу. <...> Она <…> стала читать курс зарубежной литературы в [Московском полиграфическом] институте и вести семинар по ХХ веку. Ее прежде всего интересовал мир современный. Писатели, отражающие мироощущение человека ХХ века, их манера письма были ей всего ближе, интереснее. «Я двадцатница», — часто говорила Н. Я.
С ее приходом к нам в институт для нас, но и для нее тоже, началась новая жизнь. Мы увидели неведомый дотоле подход к литературе, очень личный, словно речь шла не о литературном течении, писателе, книге и ее персонажах, но о событиях и людях, которые были частью ее собственной жизни. При этом мы чувствовали ее острый интерес к нам, к нашему мнению. На семинарах во время обсуждения наших докладов она одним-двумя неожиданными, но всегда продуманными вопросами побуждала нас думать, направляла нашу мысль, неизменно вызывала столкновения мнений, споры, и эти споры ее радовали не только потому, что так мы действительно учились думать, но в них раскрывалась самая наша суть, и мы становились ей понятнее, а иные и ближе. Скоро она вошла в нашу жизнь, не жалела на нас ни времени, ни сил, вникала в наши заботы и тревоги, делила с нами будни и праздники. <...> Она знала наизусть сотни стихов любимых ею Блока, Пушкина, Тютчева, Некрасова, Омара Хайяма, стихами вырывала нас из рутины повседневности, приобщая к миру более высокому, духовному, в котором жила сама. <…>
По своей натуре Н. Я. была Учителем. Ей нравилось делиться знанием, умением, мастерством. Она старалась научить всему, чему можно научить, если человеку дано от природы то главное, чему не научишь. Думается, эта учительская ипостась и побудила ее написать книгу «Слово живое и мертвое», поделиться своим богатейшим опытом переводчика и редактора. <...>
Горячо, убедительно, иногда гневно, иногда иронично, а в разделе, посвященном творчеству замечательных мастеров-кашкинцев, — с восхищением автор показывает, что «слово может стать живой водой, но может и обернуться сухим палым листом, пустой гремучей жестянкой, а то и ужалит гадюкой. И Слово может стать чудом. А творить чудеса — счастье. Но ни впопыхах, ни холодными руками чуда не сотворишь и Синюю птицу не ухватишь». При этом Нора Галь пишет не только о том, что именно плохо в том или ином переводе, но и почему это плохо и как надо бы сделать, а если говорит об удачах, то не только о том, что именно хорошо, но и почему это хорошо.
В день рождения Норы Галь делимся отрывком из статьи переводчицы Р. Облонской, посвященной ее учителю, соавтору и другу.
Жизнь ломает каждого, и многие только крепче на изломе, писал Хемингуэй. Это в полной мере относится к Н. Я. [Норе Яковоевне]. На руках у нее была пятилетняя дочь [муж Норы Галь Борис Кузьмин погиб на фронте в 1943 году], и вопреки боли, отчаянию надо было жить и выполнять свои обязанности. И как всегда в трудные минуты, она окунулась в работу. <...> Она <…> стала читать курс зарубежной литературы в [Московском полиграфическом] институте и вести семинар по ХХ веку. Ее прежде всего интересовал мир современный. Писатели, отражающие мироощущение человека ХХ века, их манера письма были ей всего ближе, интереснее. «Я двадцатница», — часто говорила Н. Я.
С ее приходом к нам в институт для нас, но и для нее тоже, началась новая жизнь. Мы увидели неведомый дотоле подход к литературе, очень личный, словно речь шла не о литературном течении, писателе, книге и ее персонажах, но о событиях и людях, которые были частью ее собственной жизни. При этом мы чувствовали ее острый интерес к нам, к нашему мнению. На семинарах во время обсуждения наших докладов она одним-двумя неожиданными, но всегда продуманными вопросами побуждала нас думать, направляла нашу мысль, неизменно вызывала столкновения мнений, споры, и эти споры ее радовали не только потому, что так мы действительно учились думать, но в них раскрывалась самая наша суть, и мы становились ей понятнее, а иные и ближе. Скоро она вошла в нашу жизнь, не жалела на нас ни времени, ни сил, вникала в наши заботы и тревоги, делила с нами будни и праздники. <...> Она знала наизусть сотни стихов любимых ею Блока, Пушкина, Тютчева, Некрасова, Омара Хайяма, стихами вырывала нас из рутины повседневности, приобщая к миру более высокому, духовному, в котором жила сама. <…>
По своей натуре Н. Я. была Учителем. Ей нравилось делиться знанием, умением, мастерством. Она старалась научить всему, чему можно научить, если человеку дано от природы то главное, чему не научишь. Думается, эта учительская ипостась и побудила ее написать книгу «Слово живое и мертвое», поделиться своим богатейшим опытом переводчика и редактора. <...>
Горячо, убедительно, иногда гневно, иногда иронично, а в разделе, посвященном творчеству замечательных мастеров-кашкинцев, — с восхищением автор показывает, что «слово может стать живой водой, но может и обернуться сухим палым листом, пустой гремучей жестянкой, а то и ужалит гадюкой. И Слово может стать чудом. А творить чудеса — счастье. Но ни впопыхах, ни холодными руками чуда не сотворишь и Синюю птицу не ухватишь». При этом Нора Галь пишет не только о том, что именно плохо в том или ином переводе, но и почему это плохо и как надо бы сделать, а если говорит об удачах, то не только о том, что именно хорошо, но и почему это хорошо.
О вскрытом письме камер-юнкера Пушкина к жене
В 1834 году Николай I пожаловал Пушкину звание камер-юнкера. Вопреки собственному желанию поэт оказался прикован к Петербургу и двору — обязанностью Пушкина стало присутствие на всех официальных церемониях. Как отмечает Юрий Лотман в книге «Александр Сергеевич Пушкин. Биография писателя», поэт считал это назначение оскорбительным, потому как камер-юнкерами обычно делали ничем себя не зарекомендовавших молодых дворян. Не принять царской «милости» Пушкин не мог, однако открыто демонстрировал свое недовольство: отказался шить камер-юнкерский мундир, (друзьям пришлось почти насильно купить ему мундир с чужого плеча), пропускал придворные церемонии, вызывая недовольство царя.
Так, в конце апреля 1834 года Пушкин, сказавшись больным, не пошел поздравлять наследника престола (будущего Александра II) с совершеннолетием, о чем сообщил в письме Наталье Николаевне. Послание, в котором содержалась ироническая оценка навязанных ему придворных обязанностей, распечатали на почте, затем передали Бенкендорфу, от него письмо попало к царю. Пушкин, узнавший обо всем от Жуковского, был крайне возмущен. В дневнике он записал:
…какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться — и давать ход интриге…
Еще во время южной ссылки Пушкин узнал, что его письма подвергаются перлюстрации. Но тогда он только отшучивался, предлагая Вяземскому организовать переписку, минуя почту. Теперь возмущению его не было предела: полицейский надзор вторгался туда, где он надеялся обосновать духовную крепость культуры, — в Семью и Дом.
Пушкин стал более резок в переписке. Наиболее сильные выражения он сопровождал многозначительными пометами:
Это писано не для тебя; Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? что мне весело в нем жить между пасквилями и доносами?
Так, Пушкин начал борьбу за «семейственную неприкосновенность» и «духовную независимость от власти».
В 1834 году Николай I пожаловал Пушкину звание камер-юнкера. Вопреки собственному желанию поэт оказался прикован к Петербургу и двору — обязанностью Пушкина стало присутствие на всех официальных церемониях. Как отмечает Юрий Лотман в книге «Александр Сергеевич Пушкин. Биография писателя», поэт считал это назначение оскорбительным, потому как камер-юнкерами обычно делали ничем себя не зарекомендовавших молодых дворян. Не принять царской «милости» Пушкин не мог, однако открыто демонстрировал свое недовольство: отказался шить камер-юнкерский мундир, (друзьям пришлось почти насильно купить ему мундир с чужого плеча), пропускал придворные церемонии, вызывая недовольство царя.
Так, в конце апреля 1834 года Пушкин, сказавшись больным, не пошел поздравлять наследника престола (будущего Александра II) с совершеннолетием, о чем сообщил в письме Наталье Николаевне. Послание, в котором содержалась ироническая оценка навязанных ему придворных обязанностей, распечатали на почте, затем передали Бенкендорфу, от него письмо попало к царю. Пушкин, узнавший обо всем от Жуковского, был крайне возмущен. В дневнике он записал:
…какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться — и давать ход интриге…
Еще во время южной ссылки Пушкин узнал, что его письма подвергаются перлюстрации. Но тогда он только отшучивался, предлагая Вяземскому организовать переписку, минуя почту. Теперь возмущению его не было предела: полицейский надзор вторгался туда, где он надеялся обосновать духовную крепость культуры, — в Семью и Дом.
Пушкин стал более резок в переписке. Наиболее сильные выражения он сопровождал многозначительными пометами:
Это писано не для тебя; Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? что мне весело в нем жить между пасквилями и доносами?
Так, Пушкин начал борьбу за «семейственную неприкосновенность» и «духовную независимость от власти».
Сегодня исполняется 130 лет со дня рождения выдающегося фольклориста Владимира Проппа
В преддверии юбилея ученого мы поговорили с его невесткой Луизой Пропп и попросили ее рассказать, каким ей запомнился человек, открывший всему миру секреты волшебной сказки.
В преддверии юбилея ученого мы поговорили с его невесткой Луизой Пропп и попросили ее рассказать, каким ей запомнился человек, открывший всему миру секреты волшебной сказки.
В этот день родилась неподражаемая Тэффи!
Современница многих знаменитостей начала XX века, в каждом собеседнике она видела загадку, к каждому искала свой ключ. Тэффи хотела показать легенд «живыми людьми», отчего в ее мемуарных очерках так много смешного и серьезного, трогательного и неожиданного.
Попробуйте по описаниям «королевы русского юмора» узнать героев Серебряного века!
Современница многих знаменитостей начала XX века, в каждом собеседнике она видела загадку, к каждому искала свой ключ. Тэффи хотела показать легенд «живыми людьми», отчего в ее мемуарных очерках так много смешного и серьезного, трогательного и неожиданного.
Попробуйте по описаниям «королевы русского юмора» узнать героев Серебряного века!
Юная Сельма Лагерлёф в шведском соборе XIII века
В этот весенний день предлагаем вместе с четырнадцатилетней Сельмой Оттилией Ловисой Лагерлёф восхититься величественными сводами кафедрального собора старинного шведского города Упсалы, о посещении которого 10 мая 1873 года она оставила в дневнике такую трогательную запись:
Собор в Упсале весьма внушительный. Настолько внушительный, что я не знаю, хватит ли мне духу рассказать о нем. Наверняка ведь выйдет чересчур по-детски.
Он гораздо больше стокгольмских церквей и построен в совсем ином стиле — входишь и тотчас останавливаешься, потому что необходимо вздохнуть поглубже. Во всяком случае, со мной было так.
Андерс Лагерлёф* сказал (он не иначе как где-то об этом прочитал), что, когда входишь в Собор, сразу чувствуешь: те, что в конце XIII века строили его, думали не о трудах и расходах, нет, они думали лишь о том, чтобы возвести здание, которое станет для Господа достойным жилищем. <…>
Андерс рассказал мне, как все происходило в ту пору, когда строили такую вот большую церковь. Множество работников возводили стены и тесали камень на протяжении двадцати, а то и пятидесяти или ста лет — так долго продолжалось строительство. Еще он сказал, что теперь не умеют строить красивые храмы, потому что вечно спешат и не вкладывают в работу столько любви, как бывало прежде.
Андерс определенно прав, и я подумала, что, вероятно, они были очень счастливы, те люди, что всю жизнь строили кафедральный собор. Пожалуй, я бы тоже не возражала заняться таким делом, это ведь еще лучше, чем писать романы. <…>
Но, конечно, не годилось стоять на месте и размышлять, потому что церковному сторожу не терпелось показать нам все соборные достопримечательности.
Мы обошли весь храм, полюбовались красивой кафедрой, и роскошным алтарным убранством, и всем прочим, что там было. Видели раку Эрика Святого и большую усыпальницу Густава Васы, где он покоится меж двух своих жен. Видели склепы, где спят вечным сном Стуре, и Банеры, и Оксеншерны, и де Гееры. <…>
Здесь навеки упокоился Якоб Ульфссон, основатель Упсальского университета, здесь похоронены родители святой Биргитты, и Хурны, и Бьелки, и великий Линней, и Юхан III, и Катарина Ягелло.
Никогда я не размышляла о Швеции так много, как в этом кафедральном соборе.
* Дальний родственник Сельмы Лагерлёф.
Илл.: Карл Йохан Биллмарк. Усыпальница короля Густава I в Кафедральном соборе Упсалы. Цветная литография. 1853–1864 гг.
В этот весенний день предлагаем вместе с четырнадцатилетней Сельмой Оттилией Ловисой Лагерлёф восхититься величественными сводами кафедрального собора старинного шведского города Упсалы, о посещении которого 10 мая 1873 года она оставила в дневнике такую трогательную запись:
Собор в Упсале весьма внушительный. Настолько внушительный, что я не знаю, хватит ли мне духу рассказать о нем. Наверняка ведь выйдет чересчур по-детски.
Он гораздо больше стокгольмских церквей и построен в совсем ином стиле — входишь и тотчас останавливаешься, потому что необходимо вздохнуть поглубже. Во всяком случае, со мной было так.
Андерс Лагерлёф* сказал (он не иначе как где-то об этом прочитал), что, когда входишь в Собор, сразу чувствуешь: те, что в конце XIII века строили его, думали не о трудах и расходах, нет, они думали лишь о том, чтобы возвести здание, которое станет для Господа достойным жилищем. <…>
Андерс рассказал мне, как все происходило в ту пору, когда строили такую вот большую церковь. Множество работников возводили стены и тесали камень на протяжении двадцати, а то и пятидесяти или ста лет — так долго продолжалось строительство. Еще он сказал, что теперь не умеют строить красивые храмы, потому что вечно спешат и не вкладывают в работу столько любви, как бывало прежде.
Андерс определенно прав, и я подумала, что, вероятно, они были очень счастливы, те люди, что всю жизнь строили кафедральный собор. Пожалуй, я бы тоже не возражала заняться таким делом, это ведь еще лучше, чем писать романы. <…>
Но, конечно, не годилось стоять на месте и размышлять, потому что церковному сторожу не терпелось показать нам все соборные достопримечательности.
Мы обошли весь храм, полюбовались красивой кафедрой, и роскошным алтарным убранством, и всем прочим, что там было. Видели раку Эрика Святого и большую усыпальницу Густава Васы, где он покоится меж двух своих жен. Видели склепы, где спят вечным сном Стуре, и Банеры, и Оксеншерны, и де Гееры. <…>
Здесь навеки упокоился Якоб Ульфссон, основатель Упсальского университета, здесь похоронены родители святой Биргитты, и Хурны, и Бьелки, и великий Линней, и Юхан III, и Катарина Ягелло.
Никогда я не размышляла о Швеции так много, как в этом кафедральном соборе.
* Дальний родственник Сельмы Лагерлёф.
Илл.: Карл Йохан Биллмарк. Усыпальница короля Густава I в Кафедральном соборе Упсалы. Цветная литография. 1853–1864 гг.
Прекрасная Фужера, Папоротничек или Омела?
Перевод — дело непредсказуемое. Переводчик никогда не знает, какие задачи перед ним поставит новый текст, какими знаниями придется овладеть, чтобы решить очередную словесную головоломку. Об одном из таких эпизодов Наталья Мавлевич рассказала в книге «Сундук Монтеня, или Приключения переводчика». Так, подступаясь к роману Луи Арагона «Гибель всерьез», перевод которого в целом напоминает акробатический трюк, она поняла, что с ласковыми именами героинь будет особенно непросто:
Свою жену автор с первого дня их любви и с первой до последней страницы романа зовет Fougère. По-французски это слово женского рода и значит оно «папоротник». Ну и?.. Назвать ее Фужерой? Папоротничком? Немыслимо.
<…> И я принялась приставать письменно и устно к знакомым французам с одним вопросом: «Как вы представляете себе женщину, которую ее любовник называет Fougère?» Обычно собеседник после некоторого колебания отвечал, что в этой женщине должно быть что-то таинственное, завораживающее, чарующее…
— Таинственное? Чарующее? В папоротнике?
— Конечно. Ты разве не знаешь поверье про волшебный цветок папоротника?
Вспоминаю: правда! На самом деле у папоротника цветов не бывает, но, по легенде, он зацветает раз в год на одну ночь, и цветок его волшебный. Это подходит Ингеборг, она такой цветок и есть, только неувядающий.
Значит, надо подобрать слово женского рода, означающее растение с колдовскими свойствами, и такое, чтобы оно могло служить именем. Я вспомнила про омелу. Это растение — символ жизни, мира, любви, и ему тоже приписываются чудеса. Да и имя такое есть, так что звучать будет естественно. Решено, главную героиню окрестили Омелой.
Перевод — дело непредсказуемое. Переводчик никогда не знает, какие задачи перед ним поставит новый текст, какими знаниями придется овладеть, чтобы решить очередную словесную головоломку. Об одном из таких эпизодов Наталья Мавлевич рассказала в книге «Сундук Монтеня, или Приключения переводчика». Так, подступаясь к роману Луи Арагона «Гибель всерьез», перевод которого в целом напоминает акробатический трюк, она поняла, что с ласковыми именами героинь будет особенно непросто:
Свою жену автор с первого дня их любви и с первой до последней страницы романа зовет Fougère. По-французски это слово женского рода и значит оно «папоротник». Ну и?.. Назвать ее Фужерой? Папоротничком? Немыслимо.
<…> И я принялась приставать письменно и устно к знакомым французам с одним вопросом: «Как вы представляете себе женщину, которую ее любовник называет Fougère?» Обычно собеседник после некоторого колебания отвечал, что в этой женщине должно быть что-то таинственное, завораживающее, чарующее…
— Таинственное? Чарующее? В папоротнике?
— Конечно. Ты разве не знаешь поверье про волшебный цветок папоротника?
Вспоминаю: правда! На самом деле у папоротника цветов не бывает, но, по легенде, он зацветает раз в год на одну ночь, и цветок его волшебный. Это подходит Ингеборг, она такой цветок и есть, только неувядающий.
Значит, надо подобрать слово женского рода, означающее растение с колдовскими свойствами, и такое, чтобы оно могло служить именем. Я вспомнила про омелу. Это растение — символ жизни, мира, любви, и ему тоже приписываются чудеса. Да и имя такое есть, так что звучать будет естественно. Решено, главную героиню окрестили Омелой.
60 лет назад вышла последняя книга «короля метафор»
В истории русской советской литературы вряд ли найдется еще другой такой писатель, у которого так интересно и вместе с тем так трагично складывались бы личные отношения с веком, как у Юрия Олеши. Как никто другой он ощущал «гул времени», всю жизнь пытался осмыслить свой век и свое место в нем.
Выходец из семьи обедневших дворян, выпускник классической гимназии, Олеша стал успешным автором, под псевдонимом «Зубило» мастерски писал стихотворные фельетоны для газеты «Гудок», которые простые железнодорожники знали наизусть. В 1927 году вышел его роман «Зависть». «Король метафор», обладавший даром «называть вещи по-иному», видевший мир сквозь неведомую призму и умевший описывать его так, как никто до него никогда этого не делал, Олеша показал, что стеклянная пробка от одеколона при открывании «щебечет», а сквозь цветочные ящики на подоконниках виднеются не цветы, а «киноварь очередного цветения», пенсне «переезжает переносицу, как велосипед». По воспоминаниям современников, прочитав «Зависть», многие молодые люди объяснялись в любви словами из романа: «Вы прошумели мимо меня, как ветвь, полная цветов и листьев».
В «Зависти» Олеша одним из первых заговорил о поколении интеллигентов XIX века, оказавшихся в новом мире «лишними людьми». Спор Поэта (Кавалерова) и Колбасника (Андрея Бабичиева — «нового человека», «американца, делового человека, спеца») являет собой спор двух эпох. В течение десяти лет «Зависть» оставалась самым читаемым и издаваемым романом. Но в конце 30-х в литературе наступило новое время новых героев, новых тем и нового языка. Олеша оказался не у дел и замолчал.
О большом количестве черновиков, дневников и неопубликованных рукописей «короля метафор» стало известно уже после смерти писателя (1960). Оказалось, что все эти годы он писал яростно и мучительно последнюю книгу — книгу своей жизни. Это были записи «на листах и клочках бумаги, случайно попадавшихся под руку, на ресторанных салфетках». Филологи Виктор Шкловский и Михаил Громов собрали текст воедино. «Ни дня без строчки» нельзя назвать дневниками в привычном смысле этого слова. Это обнажение мыслей, «попытка восстановить жизнь», увидеть закат — «эту стену великого пожара», вспомнить о небе — «надвинутой на лоб голубой шапке с блестками», услышать звуки повседневности, собрать из осколков прожитого и прочувствованного образ своего времени.
В истории русской советской литературы вряд ли найдется еще другой такой писатель, у которого так интересно и вместе с тем так трагично складывались бы личные отношения с веком, как у Юрия Олеши. Как никто другой он ощущал «гул времени», всю жизнь пытался осмыслить свой век и свое место в нем.
Выходец из семьи обедневших дворян, выпускник классической гимназии, Олеша стал успешным автором, под псевдонимом «Зубило» мастерски писал стихотворные фельетоны для газеты «Гудок», которые простые железнодорожники знали наизусть. В 1927 году вышел его роман «Зависть». «Король метафор», обладавший даром «называть вещи по-иному», видевший мир сквозь неведомую призму и умевший описывать его так, как никто до него никогда этого не делал, Олеша показал, что стеклянная пробка от одеколона при открывании «щебечет», а сквозь цветочные ящики на подоконниках виднеются не цветы, а «киноварь очередного цветения», пенсне «переезжает переносицу, как велосипед». По воспоминаниям современников, прочитав «Зависть», многие молодые люди объяснялись в любви словами из романа: «Вы прошумели мимо меня, как ветвь, полная цветов и листьев».
В «Зависти» Олеша одним из первых заговорил о поколении интеллигентов XIX века, оказавшихся в новом мире «лишними людьми». Спор Поэта (Кавалерова) и Колбасника (Андрея Бабичиева — «нового человека», «американца, делового человека, спеца») являет собой спор двух эпох. В течение десяти лет «Зависть» оставалась самым читаемым и издаваемым романом. Но в конце 30-х в литературе наступило новое время новых героев, новых тем и нового языка. Олеша оказался не у дел и замолчал.
О большом количестве черновиков, дневников и неопубликованных рукописей «короля метафор» стало известно уже после смерти писателя (1960). Оказалось, что все эти годы он писал яростно и мучительно последнюю книгу — книгу своей жизни. Это были записи «на листах и клочках бумаги, случайно попадавшихся под руку, на ресторанных салфетках». Филологи Виктор Шкловский и Михаил Громов собрали текст воедино. «Ни дня без строчки» нельзя назвать дневниками в привычном смысле этого слова. Это обнажение мыслей, «попытка восстановить жизнь», увидеть закат — «эту стену великого пожара», вспомнить о небе — «надвинутой на лоб голубой шапке с блестками», услышать звуки повседневности, собрать из осколков прожитого и прочувствованного образ своего времени.
В этот день в 1877 году родился человек, написавший удивительную книгу, благодаря которой всё новые и новые поколения читателей знакомятся с мифами Древней Греции
Николай Кун был не только выдающимся историком, исследователем Античности, но и прекрасным преподавателем. В мае 1914 года он завершил, пожалуй, свой самый известный труд «для учениц и учеников старших классов средних учебных заведений, а также и для всех тех, кто интересуется мифологией греков и римлян», который получил название «Что рассказывали греки и римляне о своих богах и героях». С середины XX века несколько сокращенный текст вышел под хорошо известным теперь названием «Легенды и мифы Древней Греции». Именно это изложение греческой мифологии стало одним из самых известных и с тех пор переиздавалось сотни раз, в том числе на иностранных языках.
Читая о «вечном, безграничном, темном Хаосе», о «высоком и светлом Олимпе», неумолимых мойрах, бесстрашном Геркулесе и свирепых циклопах, мы не только открываем для себя таинственный мир античных сказаний, но и становимся ближе к пониманию многих литературных, художественных, музыкальных произведений, запечатлевших образы древнегреческих богов и героев, которые, как писал Николай Кун в предисловии к первом изданию своего труда, «пережили века и живут вечно юные в наше время».
Николай Кун был не только выдающимся историком, исследователем Античности, но и прекрасным преподавателем. В мае 1914 года он завершил, пожалуй, свой самый известный труд «для учениц и учеников старших классов средних учебных заведений, а также и для всех тех, кто интересуется мифологией греков и римлян», который получил название «Что рассказывали греки и римляне о своих богах и героях». С середины XX века несколько сокращенный текст вышел под хорошо известным теперь названием «Легенды и мифы Древней Греции». Именно это изложение греческой мифологии стало одним из самых известных и с тех пор переиздавалось сотни раз, в том числе на иностранных языках.
Читая о «вечном, безграничном, темном Хаосе», о «высоком и светлом Олимпе», неумолимых мойрах, бесстрашном Геркулесе и свирепых циклопах, мы не только открываем для себя таинственный мир античных сказаний, но и становимся ближе к пониманию многих литературных, художественных, музыкальных произведений, запечатлевших образы древнегреческих богов и героев, которые, как писал Николай Кун в предисловии к первом изданию своего труда, «пережили века и живут вечно юные в наше время».
Легендарный царь Итаки, изобретатель Троянского коня, скиталец поневоле — всё это о хитроумном Одиссее
Его имя стало нарицательным: одиссеей называют долгие странствия, богатые на события и приключения, а образ героя находит воплощение в самых разных произведениях — от эпических поэм Античности до смелых модернистских опытов, выворачивающих наизнанку сюжет Гомера. Проверьте, хорошо ли вы помните, как Одиссей возвращался домой на Итаку и что произошло с ним в пути.
Его имя стало нарицательным: одиссеей называют долгие странствия, богатые на события и приключения, а образ героя находит воплощение в самых разных произведениях — от эпических поэм Античности до смелых модернистских опытов, выворачивающих наизнанку сюжет Гомера. Проверьте, хорошо ли вы помните, как Одиссей возвращался домой на Итаку и что произошло с ним в пути.
Под сенью олив в цвету
В 1890 году вышла первая статья о творчестве Ван Гога. Это событие чрезвычайно встревожило художника: похвалы критика Альбера Орье ему показались незаслуженными. Так, в письме голландскому живописцу Иозефу Якобу Исааксону, который решил написать о работах Ван Гога, Винсент просит художника воздержаться от пространных рассуждений о его творчестве, а затем рассказывает о своих попытках запечатлеть оливковые сады.
Дорогой господин Исааксон,
По возвращении из Парижа я прочел продолжение Ваших статей об импрессионистах. Я не собираюсь входить в обсуждение отдельных деталей разбираемого Вами вопроса, но, как мне кажется, Вы добросовестно и базируясь на фактах пытаетесь разъяснить нашим с вами соотечественникам истинное положение вещей. Возможно, что в Вашей следующей статье Вы намерены упомянуть в нескольких словах и обо мне; поэтому, будучи твердо убежден в том, что мне никогда не создать ничего значительного, я еще раз прошу Вас ограничиться в таком случае буквально несколькими словами. <…>
Но я отклонился от цели своего письма, в котором просто хочу сообщить Вам, что на юге я пытался писать оливковые сады. <…>
Так вот, видимо, недалек тот день, когда художники примутся всячески изображать оливы, подобно тому как раньше писали ивы и голландские ветлы, подобно тому как после Добиньи и Сезара де Кока начали писать нормандские яблони. Благодаря небу и эффектам освещения, олива может стать неисчерпаемым источником сюжетов. Я лично попробовал воспроизвести некоторые эффекты, создаваемые контрастом между ее постепенно меняющей окраску листвой и тонами неба. Порою, когда это дерево покрыто бледными цветами и вокруг него роями вьются большие голубые мухи, порхают изумрудные бронзовки и скачут кузнечики, оно кажется голубым. Затем, когда листва приобретает более яркие бронзовые тона, а небо сверкает зелеными и оранжевыми полосами, или еще позднее, осенью, когда листья приобретают слегка фиолетовую окраску, напоминающую спелую фигу, олива кажется явно фиолетовой по контрасту с огромным белым солнцем в бледно-лимонном ореоле. Иногда же, после ливня, когда небо становилось светло-оранжевым и розовым, оливы на моих глазах восхитительно окрашивались в серебристо-серо-зеленые тона. А под деревьями виднелись сборщицы плодов, такие же розовые, как небо.
#ван_гог_сегодня_написал
В 1890 году вышла первая статья о творчестве Ван Гога. Это событие чрезвычайно встревожило художника: похвалы критика Альбера Орье ему показались незаслуженными. Так, в письме голландскому живописцу Иозефу Якобу Исааксону, который решил написать о работах Ван Гога, Винсент просит художника воздержаться от пространных рассуждений о его творчестве, а затем рассказывает о своих попытках запечатлеть оливковые сады.
Дорогой господин Исааксон,
По возвращении из Парижа я прочел продолжение Ваших статей об импрессионистах. Я не собираюсь входить в обсуждение отдельных деталей разбираемого Вами вопроса, но, как мне кажется, Вы добросовестно и базируясь на фактах пытаетесь разъяснить нашим с вами соотечественникам истинное положение вещей. Возможно, что в Вашей следующей статье Вы намерены упомянуть в нескольких словах и обо мне; поэтому, будучи твердо убежден в том, что мне никогда не создать ничего значительного, я еще раз прошу Вас ограничиться в таком случае буквально несколькими словами. <…>
Но я отклонился от цели своего письма, в котором просто хочу сообщить Вам, что на юге я пытался писать оливковые сады. <…>
Так вот, видимо, недалек тот день, когда художники примутся всячески изображать оливы, подобно тому как раньше писали ивы и голландские ветлы, подобно тому как после Добиньи и Сезара де Кока начали писать нормандские яблони. Благодаря небу и эффектам освещения, олива может стать неисчерпаемым источником сюжетов. Я лично попробовал воспроизвести некоторые эффекты, создаваемые контрастом между ее постепенно меняющей окраску листвой и тонами неба. Порою, когда это дерево покрыто бледными цветами и вокруг него роями вьются большие голубые мухи, порхают изумрудные бронзовки и скачут кузнечики, оно кажется голубым. Затем, когда листва приобретает более яркие бронзовые тона, а небо сверкает зелеными и оранжевыми полосами, или еще позднее, осенью, когда листья приобретают слегка фиолетовую окраску, напоминающую спелую фигу, олива кажется явно фиолетовой по контрасту с огромным белым солнцем в бледно-лимонном ореоле. Иногда же, после ливня, когда небо становилось светло-оранжевым и розовым, оливы на моих глазах восхитительно окрашивались в серебристо-серо-зеленые тона. А под деревьями виднелись сборщицы плодов, такие же розовые, как небо.
#ван_гог_сегодня_написал
Встречаемся на Красной площади!
Друзья, уже в следующую среду начнется книжный фестиваль «Красная площадь». Все четыре дня мы будем с нетерпением ждать вас в 16-м павильоне.
График работы ярмарки, схему расположения павильонов и программу мероприятий можно будет уточнить на сайте фестиваля. Вход бесплатный, без регистрации.
NB! Фестиваль завершится в субботу, 7 июня, а не в воскресенье, как в прошлом году.
До встречи!
Друзья, уже в следующую среду начнется книжный фестиваль «Красная площадь». Все четыре дня мы будем с нетерпением ждать вас в 16-м павильоне.
График работы ярмарки, схему расположения павильонов и программу мероприятий можно будет уточнить на сайте фестиваля. Вход бесплатный, без регистрации.
NB! Фестиваль завершится в субботу, 7 июня, а не в воскресенье, как в прошлом году.
До встречи!