Допустим так: в лес входит человек
Лес зимний, белый, выстуженный лес,
Где голые, прозрачные стволы
Берез как будто проступают из-под мглы
ветвей, что истончились до черты,
где воздух приобрел кристальный вес
и все оттенки звука отдает,
едва в него заронится намек:
чуть слышный треск коряги под ногой,
и нежный хруст заиндевевших зерен мха,
скрип ветви, — той, что отвела рука,
вздох, кашель, пенье топора,
когда железо задевает плоть
древесную, и сыплет серебро
своих шагов слепое эхо
средь белых геометрий леса,
и осью первой видится земля,
вторая — вертикаль ствола,
декартовых систем координат
вдруг вырастает целый сад,
и чертятся параболы в глазах
кривых берез, и до излома сжат
в них каждый мускул,
каждый целлюлозный нерв,
и человек глядит — сначала вверх
потом на землю, снова вверх, молчит,
и безъязыкое доныне — говорит,
и безымянному даются имена.
Он видит прошлое, несет его волна
к истоку всех его вещей,
и он осознает, что дело в ней,
в березе, что согнулась до земли,
до оси «х», стремясь уйти в нули.
В изгибе том — страданье и покой,
воздухоток пронзительный – струей
в гортань втекает; холод, фриз,
и человек превыше
собственного роста
выкатывает слово изнутри.
Должно быть так рождаются
березы Фроста.
(Алексей Олейников)
БЕРЁЗЫ
Когда березы клонятся к земле
Среди других деревьев, темных, стройных,
Мне кажется, что их согнул мальчишка.
Но не мальчишка горбит их стволы,
А дождь зимой. Морозным ясным утром
Их веточки, покрытые глазурью,
Звенят под ветерком, и многоцветно
На них горит потрескавшийся лед.
К полудню солнце припекает их,
И вниз летят прозрачные скорлупки,
Что, разбивая наст, нагромождают
Такие горы битого стекла,
Как будто рухнул самый свод небесный.
Стволы под ношей ледяною никнут
И клонятся к земле. А раз согнувшись,
Березы никогда не распрямятся.
И много лет спустя мы набредаем
На их горбатые стволы с листвою,
Влачащейся безвольно по земле —
Как девушки, что, стоя на коленях,
Просушивают волосы на солнце...
Но я хотел сказать,— когда вмешалась
Сухая проза о дожде зимой,—
Что лучше бы березы гнул мальчишка,
Пастух, живущий слишком далеко
От города, чтобы играть в бейсбол.
Он сам себе выдумывает игры
И круглый год играет в них один.
Он обуздал отцовские березы,
На них раскачиваясь ежедневно,
И все они склонились перед ним.
Он овладел нелегкою наукой
На дерево взбираться до предела,
До самых верхних веток, сохраняя
Все время равновесие — вот так же
Мы наполняем кружку до краев
И даже с верхом. Он держался крепко
За тонкую макушку и, рванувшись,
Описывал со свистом полукруг
И достигал земли благополучно.
Я в детстве сам катался на березах.
И я мечтаю снова покататься.
Когда я устаю от размышлений
И жизнь мне кажется дремучим лесом,
Где я иду с горящими щеками,
А все лицо покрыто паутиной,
И плачет глаз, задетый острой веткой,—
Тогда мне хочется покинуть землю,
Чтоб, возвратившись, все начать сначала.
Пусть не поймет судьба меня превратно
И не исполнит только половину
Желания. Мне надо вновь на землю.
Земля — вот место для моей любви,—
Не знаю, где бы мне любилось лучше.
И я хочу взбираться на березу
По черным веткам белого ствола
Все выше к небу — до того предела,
Когда она меня опустит наземь.
Прекрасно уходить и возвращаться.
И вообще занятия бывают
Похуже, чем катанье на березах.
(Robert Frost)
Пер. Андрей Сергеев
Лес зимний, белый, выстуженный лес,
Где голые, прозрачные стволы
Берез как будто проступают из-под мглы
ветвей, что истончились до черты,
где воздух приобрел кристальный вес
и все оттенки звука отдает,
едва в него заронится намек:
чуть слышный треск коряги под ногой,
и нежный хруст заиндевевших зерен мха,
скрип ветви, — той, что отвела рука,
вздох, кашель, пенье топора,
когда железо задевает плоть
древесную, и сыплет серебро
своих шагов слепое эхо
средь белых геометрий леса,
и осью первой видится земля,
вторая — вертикаль ствола,
декартовых систем координат
вдруг вырастает целый сад,
и чертятся параболы в глазах
кривых берез, и до излома сжат
в них каждый мускул,
каждый целлюлозный нерв,
и человек глядит — сначала вверх
потом на землю, снова вверх, молчит,
и безъязыкое доныне — говорит,
и безымянному даются имена.
Он видит прошлое, несет его волна
к истоку всех его вещей,
и он осознает, что дело в ней,
в березе, что согнулась до земли,
до оси «х», стремясь уйти в нули.
В изгибе том — страданье и покой,
воздухоток пронзительный – струей
в гортань втекает; холод, фриз,
и человек превыше
собственного роста
выкатывает слово изнутри.
Должно быть так рождаются
березы Фроста.
(Алексей Олейников)
БЕРЁЗЫ
Когда березы клонятся к земле
Среди других деревьев, темных, стройных,
Мне кажется, что их согнул мальчишка.
Но не мальчишка горбит их стволы,
А дождь зимой. Морозным ясным утром
Их веточки, покрытые глазурью,
Звенят под ветерком, и многоцветно
На них горит потрескавшийся лед.
К полудню солнце припекает их,
И вниз летят прозрачные скорлупки,
Что, разбивая наст, нагромождают
Такие горы битого стекла,
Как будто рухнул самый свод небесный.
Стволы под ношей ледяною никнут
И клонятся к земле. А раз согнувшись,
Березы никогда не распрямятся.
И много лет спустя мы набредаем
На их горбатые стволы с листвою,
Влачащейся безвольно по земле —
Как девушки, что, стоя на коленях,
Просушивают волосы на солнце...
Но я хотел сказать,— когда вмешалась
Сухая проза о дожде зимой,—
Что лучше бы березы гнул мальчишка,
Пастух, живущий слишком далеко
От города, чтобы играть в бейсбол.
Он сам себе выдумывает игры
И круглый год играет в них один.
Он обуздал отцовские березы,
На них раскачиваясь ежедневно,
И все они склонились перед ним.
Он овладел нелегкою наукой
На дерево взбираться до предела,
До самых верхних веток, сохраняя
Все время равновесие — вот так же
Мы наполняем кружку до краев
И даже с верхом. Он держался крепко
За тонкую макушку и, рванувшись,
Описывал со свистом полукруг
И достигал земли благополучно.
Я в детстве сам катался на березах.
И я мечтаю снова покататься.
Когда я устаю от размышлений
И жизнь мне кажется дремучим лесом,
Где я иду с горящими щеками,
А все лицо покрыто паутиной,
И плачет глаз, задетый острой веткой,—
Тогда мне хочется покинуть землю,
Чтоб, возвратившись, все начать сначала.
Пусть не поймет судьба меня превратно
И не исполнит только половину
Желания. Мне надо вновь на землю.
Земля — вот место для моей любви,—
Не знаю, где бы мне любилось лучше.
И я хочу взбираться на березу
По черным веткам белого ствола
Все выше к небу — до того предела,
Когда она меня опустит наземь.
Прекрасно уходить и возвращаться.
И вообще занятия бывают
Похуже, чем катанье на березах.
(Robert Frost)
Пер. Андрей Сергеев
Современный человек утратил душу, превратившись в сумму инстинктов.
(Nicolás Gómez Dávila. Escolios)
(Nicolás Gómez Dávila. Escolios)
Тебе мои стихи, хоть и слишком скудна
Эта почва, чтобы здесь расцвело твоё имя,
Но, пытаясь вспомнить, мы всегда срываем
Какие-то цветы, и в этом есть смысл.
Иные, замечтавшись, говорят: «цветок»,
Как если бы слова не подрезáли всё живое,
Не превращали, едва обозначив,
Любой цветок в идею цветка.
Срезанный цветок стал метафорой. Сок,
Ещё текущий из стебля, — время.
Оно расстаётся со своей мечтой.
Кто хочет иногда принимать гостей,
Пусть любит свой букет за то, что он вянет.
Лишь тогда истинно прекрасен этот дар.
(Yves Bonnefoy)
Пер. Марк Гринберг
Иллюстрация: Unknown author, Dutch School. Still life of wilting roses and tulips in a terracotta urn, 18th Century
Эта почва, чтобы здесь расцвело твоё имя,
Но, пытаясь вспомнить, мы всегда срываем
Какие-то цветы, и в этом есть смысл.
Иные, замечтавшись, говорят: «цветок»,
Как если бы слова не подрезáли всё живое,
Не превращали, едва обозначив,
Любой цветок в идею цветка.
Срезанный цветок стал метафорой. Сок,
Ещё текущий из стебля, — время.
Оно расстаётся со своей мечтой.
Кто хочет иногда принимать гостей,
Пусть любит свой букет за то, что он вянет.
Лишь тогда истинно прекрасен этот дар.
(Yves Bonnefoy)
Пер. Марк Гринберг
Иллюстрация: Unknown author, Dutch School. Still life of wilting roses and tulips in a terracotta urn, 18th Century
«ВОЙНА КОПИТСЯ В ГЛУБИНЕ ЧЕЛОВЕЧЬЕЙ ТЬМЫ»
Разговоры о близкой войне. Вроде бы нет никаких оснований для этого, тем более, что война — и не малая — только что состоялась и кончилась поражением Америки, отнюдь не мечтающей о реванше. Руководители по-прежнему играют в разрядку, а простые люди чувствуют, что она рядом и приглядываются к соли, спичкам и консервам на пустынных полках магазинов. Видимо, она созрела в душах. Война возникает вовсе не в силу каких-то неразрешимых мирным путем противоречий и конфликтов — разрешить можно всё, а копится в глубине человечьей тьмы. Трудно сказать, созрел ли мир для последней, опустошительной войны, но люди чувствуют ее приближение в себе самих, они выдыхают войну вместе с углекислым газом и потому так тяжело нагруз воздух. Если без дураков — людям хочется войны. Хочется не только генералам (им — меньше других, ведь чины и ордена регулярно поступают и в мирной жизни, а командовать сражениями никто не умеет), а чиновникам, мелким служащим, бухгалтерам, счетоводам, инженерам, трудягам, земледельцам, молодым парням и многим женщинам. Устали от рутины, безнадеги, неспособности вышагнуть за малый круг своей судьбы, от необходимости отвечать за семью, детей, самих себя, рассчитывать каждую копейку и ничего не значить в громадности социального равнодушия. Вот почему бывают войны. Вот почему их нельзя предотвратить ни уступками, ни доброй волей, ничем. И как фальшива, как слаба и неубедительна всякая агитация против войны. В нее никто не верит: ни государства, ни отдельные люди. И какой серьезной, действенной, кровавой становится агитация в дни сражений. Об этом следует серьезно подумать.
(Юрий Нагибин. Дневник / 17 июня 1975)
Разговоры о близкой войне. Вроде бы нет никаких оснований для этого, тем более, что война — и не малая — только что состоялась и кончилась поражением Америки, отнюдь не мечтающей о реванше. Руководители по-прежнему играют в разрядку, а простые люди чувствуют, что она рядом и приглядываются к соли, спичкам и консервам на пустынных полках магазинов. Видимо, она созрела в душах. Война возникает вовсе не в силу каких-то неразрешимых мирным путем противоречий и конфликтов — разрешить можно всё, а копится в глубине человечьей тьмы. Трудно сказать, созрел ли мир для последней, опустошительной войны, но люди чувствуют ее приближение в себе самих, они выдыхают войну вместе с углекислым газом и потому так тяжело нагруз воздух. Если без дураков — людям хочется войны. Хочется не только генералам (им — меньше других, ведь чины и ордена регулярно поступают и в мирной жизни, а командовать сражениями никто не умеет), а чиновникам, мелким служащим, бухгалтерам, счетоводам, инженерам, трудягам, земледельцам, молодым парням и многим женщинам. Устали от рутины, безнадеги, неспособности вышагнуть за малый круг своей судьбы, от необходимости отвечать за семью, детей, самих себя, рассчитывать каждую копейку и ничего не значить в громадности социального равнодушия. Вот почему бывают войны. Вот почему их нельзя предотвратить ни уступками, ни доброй волей, ничем. И как фальшива, как слаба и неубедительна всякая агитация против войны. В нее никто не верит: ни государства, ни отдельные люди. И какой серьезной, действенной, кровавой становится агитация в дни сражений. Об этом следует серьезно подумать.
(Юрий Нагибин. Дневник / 17 июня 1975)
А так ли трудно расчеловечиться
По волчьим законам,
По нраву овечьему?
Надо лишь думать шумом, шумом,
Спрессованным, утрамбованным шумом.
Всё громче, всё ниже по косогорам —
Сверчки в сумерках —
Думаем хором.
А долго ли снова вочеловечиться?
Недолго,
Недолго,
Не дольше вечности.
(Вера Маркова)
По волчьим законам,
По нраву овечьему?
Надо лишь думать шумом, шумом,
Спрессованным, утрамбованным шумом.
Всё громче, всё ниже по косогорам —
Сверчки в сумерках —
Думаем хором.
А долго ли снова вочеловечиться?
Недолго,
Недолго,
Не дольше вечности.
(Вера Маркова)
Зло имеет своими пособниками равнодушие и здравый смысл добропорядочных людей. Худшее в этой жизни всегда было порождено теми, кого называют добропорядочными людьми. Я хотел бы показать вам это письмо Достоевского, которое я недавно обнаружил: «Знаете ли, что весьма многие люди больны именно своим здоровьем, то есть непомерной уверенностью в своей нормальности?»
(Christian Bobin. La plus que vive)
Иллюстрация: Henri Cartier Bresson. Trafalgar Sq Waiting King George VI, 1938
(Christian Bobin. La plus que vive)
Иллюстрация: Henri Cartier Bresson. Trafalgar Sq Waiting King George VI, 1938
Неоправданно оптимистической кажется мне модная метафора, будто между читателем и произведением (и вообще между всем на свете) происходит диалог. Даже когда разговаривают живые люди, мы сплошь и рядом слышим не диалог, а два нашинкованных монолога. Каждый из собеседников по ходу диалога конструирует удобный ему образ собеседника. С таким же успехом он мог бы разговаривать с камнем и воображать ответы камня на свои вопросы. С камнями сейчас мало кто разговаривает — по крайней мере, публично, — но с Бодлером или Расином всякий неленивый разговаривает именно как с камнем и получает от него именно те ответы, которые ему хочется услышать.
(Михаил Гаспаров. Филология как нравственность)
(Михаил Гаспаров. Филология как нравственность)
Видишь, как дым забивается под крышу, как будто чего-то боится? Когда он всё же выбирается наружу, то перед ним открывается всё небо, в котором можно растаять без следа. Но дым не знает об этом, вот он и забивается под крышу и дрожит. То же самое происходит с людьми. Они дрожат как листья на ветру, боясь и того, что знают, и того, чего не знают.
(Ingmar Bergman. Jungfrukällan)
Иллюстрация: Felix Nussbaum. Fear (Self-Portrait with his Niece Marianne), 1941
(Ingmar Bergman. Jungfrukällan)
Иллюстрация: Felix Nussbaum. Fear (Self-Portrait with his Niece Marianne), 1941
ПРОЩАНИЕ СТРЕЛКА
До свидания...
в небе звездные посевы,
в сердце взорван вечер хмурый и безлюдный,
слишком трудно смыть слезу мужскую гневом,
на губах не чуять правды слишком трудно.
Небо землю пьет, забрызганное грязью,
взвихрясь, синие деревья задевает,
это трудно - жить без собственного счастья,
только счастье героизма воспевая.
Далека ты, бесконечная дорога,
здесь слезами в глине борозды прорыты,
так идешь ты, заполняя бездны громом,
меж камнями, что седою мглой обвиты.
Так далёко эти тёмные окопы,
мысль на проволоке виснет в черном дыме,
рот кровавит, призывая ночь и копоть...
Слишком трудно возвратиться к вам живыми...
Слишком трудно...
легче сделаться героем...
Это счастье, что стрелок дожить не может
до того, когда нам памятник поставят
и убийца на него цветы положит.
(Krzysztof Kamil Baczyński)
Пер. Марина Павлова
До свидания...
в небе звездные посевы,
в сердце взорван вечер хмурый и безлюдный,
слишком трудно смыть слезу мужскую гневом,
на губах не чуять правды слишком трудно.
Небо землю пьет, забрызганное грязью,
взвихрясь, синие деревья задевает,
это трудно - жить без собственного счастья,
только счастье героизма воспевая.
Далека ты, бесконечная дорога,
здесь слезами в глине борозды прорыты,
так идешь ты, заполняя бездны громом,
меж камнями, что седою мглой обвиты.
Так далёко эти тёмные окопы,
мысль на проволоке виснет в черном дыме,
рот кровавит, призывая ночь и копоть...
Слишком трудно возвратиться к вам живыми...
Слишком трудно...
легче сделаться героем...
Это счастье, что стрелок дожить не может
до того, когда нам памятник поставят
и убийца на него цветы положит.
(Krzysztof Kamil Baczyński)
Пер. Марина Павлова
«ЕДИНСТВЕННОЕ, ЧТО ДЕЛАЕТ ЧЕЛОВЕЧЕСКУЮ ЖИЗНЬ ВЫСОКОЙ, — ЭТО СПОСОБНОСТЬ ПОЛЮБИТЬ ЧУЖУЮ ЖИЗНЬ БОЛЬШЕ СОБСТВЕННОЙ»
В близости смерти мир стал очень населенным и добрым для Верони. Вернулись и покойный Богачев, и маманька; Ксения Алексеевна каждое утро поит ее вкусным, густым кофе. У ней самой множество забот: пришел Юра — надо готовить обед; хорошо поднялось тесто — надо ставить лепешки. В эти последние дни жизнь возвращается к ней в благости воображаемых забот, дел, вечной ее самоотдаче другим, в мнимой хорошести этих других, во всем, чем она жила, чему служила до последней ненадорванной жилки, до последнего сосудика, доносившего кровь в ее бедный, больной мозг.
Я всегда считал Верину жизнь высокой. Единственное, что делает человеческую жизнь высокой, — это способность полюбить чужую жизнь больше собственной. Так прожила Вера, и вся наша сухость, душевная бедность, грубость, жестокость не могли ничего умалить в ее подвиге. И сейчас, в полном распаде своего существа, она опять служит нам, она снова на посту, в последней муке опять забыв о себе.
(Юрий Нагибин. Дневник / 1954)
В близости смерти мир стал очень населенным и добрым для Верони. Вернулись и покойный Богачев, и маманька; Ксения Алексеевна каждое утро поит ее вкусным, густым кофе. У ней самой множество забот: пришел Юра — надо готовить обед; хорошо поднялось тесто — надо ставить лепешки. В эти последние дни жизнь возвращается к ней в благости воображаемых забот, дел, вечной ее самоотдаче другим, в мнимой хорошести этих других, во всем, чем она жила, чему служила до последней ненадорванной жилки, до последнего сосудика, доносившего кровь в ее бедный, больной мозг.
Я всегда считал Верину жизнь высокой. Единственное, что делает человеческую жизнь высокой, — это способность полюбить чужую жизнь больше собственной. Так прожила Вера, и вся наша сухость, душевная бедность, грубость, жестокость не могли ничего умалить в ее подвиге. И сейчас, в полном распаде своего существа, она опять служит нам, она снова на посту, в последней муке опять забыв о себе.
(Юрий Нагибин. Дневник / 1954)
Forwarded from Silene Noctiflora
«Шум — бич нашего существования, один из самых страшных. Это акустический мусор, особенно мучительная форма стресса <...> Он терроризирует наш разум и нашу душу <...> Он не даёт нам не только вслушиваться и думать, но также наблюдать и мечтать. Он разрушает культуру и приводит к гибели самых элементарных предпосылок любой высокой культуры — религии, искусства, философии. Ведь любая культура основана на преодолённом шуме <...> Всё великое вырастает в тишине».
Герд-Клаус Кальтенбруннер
в письме Магдалене Гмелинг
Герд-Клаус Кальтенбруннер
в письме Магдалене Гмелинг
Как нам выбраться из самих себя? Иногда случается то, что заставляет нас больше не находиться взаперти: любовь без меры. Тишина без противоположности. Созерцание лика безграничности, состоящего из неба и земли.
(Christian Bobin. Lettres d'or)
Иллюстрация: Павел Чистяков. Джованина, сидящая на подоконнике, 1864
(Christian Bobin. Lettres d'or)
Иллюстрация: Павел Чистяков. Джованина, сидящая на подоконнике, 1864
Forwarded from Zentropa Orient Express
«Самый сильный аргумент в пользу возрождения философии заключается в следующем: с человеком, лишённым философии, будут творится страшные вещи. Он будет практичен, он будет прогрессивен, он будет культивировать эффективность, он будет верить в эволюцию, он будет делать только самую простую работу, он будет посвящать себя делам, а не словам. Подгоняемый ударами слепой глупости и случайностями судьбы, он будет идти к жалкой смерти, не имея никакого утешения»
Гилберт Кит Честертон «Возрождение философии — почему?»
Гилберт Кит Честертон «Возрождение философии — почему?»
СЫН
I. Смерть
Скажите лжецам и глупцам —
Настало их подлое время,
Скажите безумным скупцам,
Казна — бесполезное бремя.
Скажите подруге моей —
Растерзан я на сто частей;
В песках раскаленных степей
Сгорело пшеничное семя.
Базар мой расхищен, я пьян,
Я болен, я гибну от ран.
Слепит меня горный туман
И грузом ложится на темя.
Мой сын не дождался меня:
Он мертв. Из Хивы я три дня
Скакал, и язвило коня
Мое сумасшедшее стремя
Ты смотришь на лик восковой,
Фраги, в этот час роковой
Молчи. Твой язык огневой
Печалит родимое племя.
II. Слезы
Меня настиг мучитель-рок,
Тяжелая пора настала.
Я сына не сберег, друзья.
Душа моя, что рана стала.
Оставила весна мой дол,
Повержен золотой престол,
Ветвь нежная, покинув ствол,
Добычей урагана стала.
Смерть невозможно обмануть.
Какой удар я принял в грудь!
Плоть жалкая моя тонуть,
Как челн средь океана, стала
Терпенья нет, и воли нет,
Желанья жить в юдоли нет,
Мне вести ниотколе нет,
Пустыней жизнь так рано стала.
В огне скорбей и злых тревог
Трепещет сердце-мотылек;
Я сгорбился, я изнемог,
Слеза моя багряной стала.
Пью жгучей горечи настой.
Как жить у горя под пятой?
Мне все тщетой и нищетой
Без моего султана стало.
Махтумкули, от слез больной,
Взывает: сжальтесь надо мной!
По воле рока в час дневной
Какая темнота настала!
III. Странствие
Душа моя пылает,
Метнувшись наугад.
Муфти Коран читает,
От Бога ждет наград.
У тех — дитя родится,
У тех — растет юница:
А тополь серебриться,
И рвется ветер в сад.
Лицо старуха прячет
И втихомолку плачет;
Джигит за славой скачет
Куда глаза глядят.
Те служат на чужбине
Наживу и гордыне,
А те свой дух в пустыне
Охотой веселят.
В дому нужда гнездится,
И слезы льет вдовица,
А в дверь мулла стучится:
То подать, то зекят.
Судьба грозит разлукой,
И вера стала мукой;
Завистник длиннорукий
На хлеб твой пялит взгляд.
Муж на коня садится
И мчится, словно птица,
Туда, где кровь струится
И стаи стрел свистят.
Махтумкули едино —
Гора или долина,
А руки ищут сына,
Обнять его хотят...
IV. Якуб, ищущий Юсупа
Якуб, рыдающий, тоскую,
Бреду, воззвав: «Юсуп, Юсуп!»
Не слезы лью, а кровь живую,
В бреду воззвав: «Юсуп, Юсуп!»
Заплакав, небосвод просторный
Со мною жребий делит черный.
Меджнун — глотаю холод горный,
Во льду воззвав: «Юсуп, Юсуп!»
Вокруг меня тьма-темь ущелий,
Тень пала, тучи налетели;
Двенадцать гор и семь ущелий
Пройду, воззвав: «Юсуп, Юсуп!»
Не шлет Юсуп вестей домашним,
И предан я слезам всегдашним,
Счет городам и встречным башням
Веду, воззвав: «Юсуп, Юсуп!»
Вороний грай мне пал на душу,
Я помрачил моря и сушу.
Фархад — я горную разрушу
Гряду, воззвав: «Юсуп, Юсуп!»
Быть может, он — на дне колодца?
Не он ли лунным светом льется?
Иль в Кербале Юсуп найдется?
Иду, воззвав: «Юсуп, Юсуп!»
Он стал игрой молвы случайной.
Лечу от розы к розе чайной:
В каком краю разгадку тайны
Найду, воззвав: «Юсуп, Юсуп!»
Махтумкули! Твой друг безвинно
Томится скорбью, кличет сына.
Отвечу песней соловьиной,
В саду воззвав: «Юсуп, Юсуп!»
(Magtymguly Pyragy)
Пер. Арсений Тарковский
Иллюстрация: Отец оплакивает убитого ребёнка, Газа, Палестина, 2023
I. Смерть
Скажите лжецам и глупцам —
Настало их подлое время,
Скажите безумным скупцам,
Казна — бесполезное бремя.
Скажите подруге моей —
Растерзан я на сто частей;
В песках раскаленных степей
Сгорело пшеничное семя.
Базар мой расхищен, я пьян,
Я болен, я гибну от ран.
Слепит меня горный туман
И грузом ложится на темя.
Мой сын не дождался меня:
Он мертв. Из Хивы я три дня
Скакал, и язвило коня
Мое сумасшедшее стремя
Ты смотришь на лик восковой,
Фраги, в этот час роковой
Молчи. Твой язык огневой
Печалит родимое племя.
II. Слезы
Меня настиг мучитель-рок,
Тяжелая пора настала.
Я сына не сберег, друзья.
Душа моя, что рана стала.
Оставила весна мой дол,
Повержен золотой престол,
Ветвь нежная, покинув ствол,
Добычей урагана стала.
Смерть невозможно обмануть.
Какой удар я принял в грудь!
Плоть жалкая моя тонуть,
Как челн средь океана, стала
Терпенья нет, и воли нет,
Желанья жить в юдоли нет,
Мне вести ниотколе нет,
Пустыней жизнь так рано стала.
В огне скорбей и злых тревог
Трепещет сердце-мотылек;
Я сгорбился, я изнемог,
Слеза моя багряной стала.
Пью жгучей горечи настой.
Как жить у горя под пятой?
Мне все тщетой и нищетой
Без моего султана стало.
Махтумкули, от слез больной,
Взывает: сжальтесь надо мной!
По воле рока в час дневной
Какая темнота настала!
III. Странствие
Душа моя пылает,
Метнувшись наугад.
Муфти Коран читает,
От Бога ждет наград.
У тех — дитя родится,
У тех — растет юница:
А тополь серебриться,
И рвется ветер в сад.
Лицо старуха прячет
И втихомолку плачет;
Джигит за славой скачет
Куда глаза глядят.
Те служат на чужбине
Наживу и гордыне,
А те свой дух в пустыне
Охотой веселят.
В дому нужда гнездится,
И слезы льет вдовица,
А в дверь мулла стучится:
То подать, то зекят.
Судьба грозит разлукой,
И вера стала мукой;
Завистник длиннорукий
На хлеб твой пялит взгляд.
Муж на коня садится
И мчится, словно птица,
Туда, где кровь струится
И стаи стрел свистят.
Махтумкули едино —
Гора или долина,
А руки ищут сына,
Обнять его хотят...
IV. Якуб, ищущий Юсупа
Якуб, рыдающий, тоскую,
Бреду, воззвав: «Юсуп, Юсуп!»
Не слезы лью, а кровь живую,
В бреду воззвав: «Юсуп, Юсуп!»
Заплакав, небосвод просторный
Со мною жребий делит черный.
Меджнун — глотаю холод горный,
Во льду воззвав: «Юсуп, Юсуп!»
Вокруг меня тьма-темь ущелий,
Тень пала, тучи налетели;
Двенадцать гор и семь ущелий
Пройду, воззвав: «Юсуп, Юсуп!»
Не шлет Юсуп вестей домашним,
И предан я слезам всегдашним,
Счет городам и встречным башням
Веду, воззвав: «Юсуп, Юсуп!»
Вороний грай мне пал на душу,
Я помрачил моря и сушу.
Фархад — я горную разрушу
Гряду, воззвав: «Юсуп, Юсуп!»
Быть может, он — на дне колодца?
Не он ли лунным светом льется?
Иль в Кербале Юсуп найдется?
Иду, воззвав: «Юсуп, Юсуп!»
Он стал игрой молвы случайной.
Лечу от розы к розе чайной:
В каком краю разгадку тайны
Найду, воззвав: «Юсуп, Юсуп!»
Махтумкули! Твой друг безвинно
Томится скорбью, кличет сына.
Отвечу песней соловьиной,
В саду воззвав: «Юсуп, Юсуп!»
(Magtymguly Pyragy)
Пер. Арсений Тарковский
Иллюстрация: Отец оплакивает убитого ребёнка, Газа, Палестина, 2023
Бытие никогда не умещается в существующее – в том числе и в то, что получило существование силой литературного текста. Оно всегда «вытеснено», «утоплено» по отношению к последнему. Великие произведения как раз и отличаются тем, что в них есть голос, есть латентный текст в отличие от явного содержания. И критика – его неотъемлемая часть, способ жизни, находится внутри бесконечности текста (не давая никогда окончательного разъяснения), в «тайне времени», посвященности в которую Чаадаев когда-то горячо желал Пушкину, и доносит до нас (при удаче, конечно) фрагменты этой «неизвестной Родины» (Пруст) – единственной родины художника.
(Мераб Мамардашвили. Литературная критика как акт чтения)
(Мераб Мамардашвили. Литературная критика как акт чтения)
Я сказал тебе:
«Наши деревья стареют,
давай посадим ещё одно,
грушу иль вишню,
а может быть даже персик...»
Ты отвечала с улыбкой:
«Порою ты забываешь,
какие твои лета, —
не исключено, не успеешь
вкусить от его плодов...»
Пришлось звать на помощь Лютера:
«Даже если б я знал,
что завтра конец света,
я бы ещё сегодня
яблоньку посадил».
Убедил ли тебя мудрый Мартин,
этого я не знаю.
Но теперь ты в раздумье молчала.
Улыбаться был мой черёд.
(Вальдемар Вебер)
Со слов Анаса ибн Малика (да будет доволен им Аллах) сообщается, что Посланник Аллаха (да благословит его Аллах и приветствует) сказал: «Если будет наступать Судный день, а в руке у кого-либо из вас будет росток, то если он успеет посадить его прежде, чем Час настанет, пусть сделает это».
(Aḥmad ibn Ḥanbal. Musnad, 12491)
«Наши деревья стареют,
давай посадим ещё одно,
грушу иль вишню,
а может быть даже персик...»
Ты отвечала с улыбкой:
«Порою ты забываешь,
какие твои лета, —
не исключено, не успеешь
вкусить от его плодов...»
Пришлось звать на помощь Лютера:
«Даже если б я знал,
что завтра конец света,
я бы ещё сегодня
яблоньку посадил».
Убедил ли тебя мудрый Мартин,
этого я не знаю.
Но теперь ты в раздумье молчала.
Улыбаться был мой черёд.
(Вальдемар Вебер)
Со слов Анаса ибн Малика (да будет доволен им Аллах) сообщается, что Посланник Аллаха (да благословит его Аллах и приветствует) сказал: «Если будет наступать Судный день, а в руке у кого-либо из вас будет росток, то если он успеет посадить его прежде, чем Час настанет, пусть сделает это».
(Aḥmad ibn Ḥanbal. Musnad, 12491)
«КРОВАВОЕ БЕЗУМИЕ, ПРИЧИНА КОТОРОГО – ОБРАЗ МЫСЛЕЙ»
Я сказал им: «Не стыдитесь ненавидеть». И они приговорили к смерти сто тысяч человек. Смертники сидели по тюрьмам с досками на груди, словно меченый скот в стаде. Я обошел тюрьмы, я смотрел на узников. Люди как люди. Я не нашел отличий. Я вслушивался, наблюдал, смотрел. Видел, что в тюрьме, как на свободе, делятся хлебом, суетятся вокруг больного ребенка, укачивают его, не спят ночей. Видел, что и в тюрьмах, как на свободе, мучаются одиночеством, если остались одни. Плачут, когда в толще стен вдруг узнали любовь.
Я вспомнил рассказы моих тюремщиков. И попросил привести ко мне преступника, чей нож еще вчера обагряла кровь. Я допрашивал его сам. Я вглядывался, но не в него, он уже обречен смерти, — в непостижимое в человеке.
Жизнь берет свое где только может. В трещине скалы вырос мох. Первый суховей пустыни уничтожит его. Но мох спрячет свои семена, они будут жить. Кто скажет, что он здесь вырос напрасно?
Смертник объяснил, что над ним смеялись, что уязвляли его гордость, его самолюбие... Самолюбие обреченного смерти...
Я видел: озябнув, узники жались друг к другу. Те же овцы, такие же, что и повсюду на земле.
Тогда я решил посмотреть на судей, созвал их и спросил:
— Почему вы отделили вот этих от всех остальных? Почему у них на груди доски смертников?
— Такова справедливость, — отвечали они.
Я размышлял: да, такова справедливость. Справедливость для судей — это уничтожение того, кто нарушил общепринятое. Но общепринятое нарушает и негр. И принцесса, если ты чернорабочий. И художник, если ты чужд художеству...
Я сказал судьям:
— Мне хотелось бы, чтобы вам показалась справедливостью их свобода. Попробуйте понять меня. Представьте: вот узники захватили тюрьму и власть, теперь они будут вынуждены посадить вас в тюрьму и уничтожить, я не думаю, что от таких мер царство улучшится.
Так я въяве увидел кровавое безумие, причина которого — образ мыслей
(Antoine de Saint-Exupéry. Citadelle)
Иллюстрация: Тело Рубина Стейси, свисающее с дерева в Форт-Лодердейле, Флорида, 19 июля 1935 года. Его линчевала толпа за то, что он якобы напал на белую женщину.
Я сказал им: «Не стыдитесь ненавидеть». И они приговорили к смерти сто тысяч человек. Смертники сидели по тюрьмам с досками на груди, словно меченый скот в стаде. Я обошел тюрьмы, я смотрел на узников. Люди как люди. Я не нашел отличий. Я вслушивался, наблюдал, смотрел. Видел, что в тюрьме, как на свободе, делятся хлебом, суетятся вокруг больного ребенка, укачивают его, не спят ночей. Видел, что и в тюрьмах, как на свободе, мучаются одиночеством, если остались одни. Плачут, когда в толще стен вдруг узнали любовь.
Я вспомнил рассказы моих тюремщиков. И попросил привести ко мне преступника, чей нож еще вчера обагряла кровь. Я допрашивал его сам. Я вглядывался, но не в него, он уже обречен смерти, — в непостижимое в человеке.
Жизнь берет свое где только может. В трещине скалы вырос мох. Первый суховей пустыни уничтожит его. Но мох спрячет свои семена, они будут жить. Кто скажет, что он здесь вырос напрасно?
Смертник объяснил, что над ним смеялись, что уязвляли его гордость, его самолюбие... Самолюбие обреченного смерти...
Я видел: озябнув, узники жались друг к другу. Те же овцы, такие же, что и повсюду на земле.
Тогда я решил посмотреть на судей, созвал их и спросил:
— Почему вы отделили вот этих от всех остальных? Почему у них на груди доски смертников?
— Такова справедливость, — отвечали они.
Я размышлял: да, такова справедливость. Справедливость для судей — это уничтожение того, кто нарушил общепринятое. Но общепринятое нарушает и негр. И принцесса, если ты чернорабочий. И художник, если ты чужд художеству...
Я сказал судьям:
— Мне хотелось бы, чтобы вам показалась справедливостью их свобода. Попробуйте понять меня. Представьте: вот узники захватили тюрьму и власть, теперь они будут вынуждены посадить вас в тюрьму и уничтожить, я не думаю, что от таких мер царство улучшится.
Так я въяве увидел кровавое безумие, причина которого — образ мыслей
(Antoine de Saint-Exupéry. Citadelle)
Иллюстрация: Тело Рубина Стейси, свисающее с дерева в Форт-Лодердейле, Флорида, 19 июля 1935 года. Его линчевала толпа за то, что он якобы напал на белую женщину.