Ты знаешь, я так тебя люблю,
что если час придет
и поведет меня от тебя,
то он не уведет:
как будто можно забыть огонь?
как будто можно забыть
о том, что счастье хочет быть
и горе хочет не быть?
Ты знаешь, я так люблю тебя,
что от этого не отличу
вздох ветра, шум веток, жизнь дождя,
путь, похожий на свечу,
и что бормочет мрак чужой,
что ум, как спичка, зажгло,
и даже бабочки сухой
несчастный стук в стекло.
Ольга Седакова
что если час придет
и поведет меня от тебя,
то он не уведет:
как будто можно забыть огонь?
как будто можно забыть
о том, что счастье хочет быть
и горе хочет не быть?
Ты знаешь, я так люблю тебя,
что от этого не отличу
вздох ветра, шум веток, жизнь дождя,
путь, похожий на свечу,
и что бормочет мрак чужой,
что ум, как спичка, зажгло,
и даже бабочки сухой
несчастный стук в стекло.
Ольга Седакова
Уже переломился календарь, видна зимы бессмысленная даль,
К морозу поворот и новый год и множество ещё других забот.
Держаться надо, надо в декабре, когда снега и сумрак во дворе,
И за окном бесчинствует зима, держаться надо — не сойти с ума.
И надо одеваться потеплей и надо возвращаться поскорей
К себе домой, где греется обед и закрывает вас от всяких бед,
Зимы и вьюги, тёплая жена, где все за вас — и крик и тишина.
И к двери осторожно подойдя, сказать себе минуту погодя,
«Нет, рано ещё, рано, не пора». Зима, зима — ужасная пора.
Шепнуть себе: «А скоро ли?» — «Едва ль». А между тем, поблизости февраль,
И лёд уже слабеет на реке и ваш сосед выходит в пиджаке,
И распаляясь говорит про то, — «Мол, хватит, будет, поносил пальто».
Тут надо приготовиться всерьез, хотя трещит на улице мороз,
И инеем карниз совсем оброс, зима крепка, как медный купорос.
Но это только видимость одна. Вот парка отведёт с веретена
Последние витки. Апрель, апрель вступает в календарную артель.
Тут надо выйти в сад или в лесок, лучам подставить бледное лицо,
Припомнить всё: Египет, Карфаген, Афины, Рим и этот зимний плен
средь четырех своих коротких стен, где жили вы совсем без перемен,
Но тает снег у чёрных башмаков и ясно вам становится, каков
невнятный запах прели и травы — в апреле вы жестоки и правы.
Все ящики, шкапы и сундуки — вплоть до последней потайной доски
раскрыты этим вечером. Конец, на веточке качается скворец.
В последний раз ты за своим столом, в последний раз ты возвратился в дом,
В последний раз пирог несёт жена, в стакане поперёк отражена,
она уже покинута, она осталась с отражением одна.
Закрой глаза и сделай первый шаг, теперь открой — пусть непонятно как
ты очутился на чужой земле, в чужом необитаемом селе,
в огромных тошнотворных городах, в которых ты расцвёл, а не зачах
- пусть непонятно как добрался ты, твои перемещения просты.
От смерти к смерти, от любви к воде, от стрекозы на женском животе
к чудовищу на сладостном холме, чьё тело в чешуе и бахроме.
И далее к просторным островам, на берегу там высится вигвам,
там дочь вождя, кино по вечерам, считаются года по деревам.
И вот уже сосчитан целый лес. Изведаны утехи всех небес: забвенья сферы,
облака тщеты и неба обнаженной красоты, душистой тучи праздного греха.
Но эти сферы просто чепуха, в сравнении с другими, где душа пороку предаётся не греша,
а познавая свет и благодать, которых никогда не разгадать.
но в тридцать третьем небе есть порог, за коим веет зимний ветерок,
и мечется поземка и уже окно горит на третьем этаже.
А это значит близится зима. А кто огонь зажёг — твоя жена.
Похолодало. Завывает мрак. Ты понял всё, когда ты не дурак.
Домой, домой, где печь, постель, cупы. Скорее тот порог переступи.
Тут всё как было, точно как тогда — вот на столе обычная еда,
а месяцы прошли или года, тут это не оставило следа.
Пока небесный виден хоровод, в последний раз взгляни на небосвод,
твоя звезда бледнея и дрожа, похожа на лучистого ежа,
в морозной мгле уходит быстро вниз. Она тебя оставила — держись.
В два миллиона зим идёт зима. Держаться надо — не сойти с ума.
Уже переломился календарь, видна зимы бессмысленная даль.
Евгений Рейн
К морозу поворот и новый год и множество ещё других забот.
Держаться надо, надо в декабре, когда снега и сумрак во дворе,
И за окном бесчинствует зима, держаться надо — не сойти с ума.
И надо одеваться потеплей и надо возвращаться поскорей
К себе домой, где греется обед и закрывает вас от всяких бед,
Зимы и вьюги, тёплая жена, где все за вас — и крик и тишина.
И к двери осторожно подойдя, сказать себе минуту погодя,
«Нет, рано ещё, рано, не пора». Зима, зима — ужасная пора.
Шепнуть себе: «А скоро ли?» — «Едва ль». А между тем, поблизости февраль,
И лёд уже слабеет на реке и ваш сосед выходит в пиджаке,
И распаляясь говорит про то, — «Мол, хватит, будет, поносил пальто».
Тут надо приготовиться всерьез, хотя трещит на улице мороз,
И инеем карниз совсем оброс, зима крепка, как медный купорос.
Но это только видимость одна. Вот парка отведёт с веретена
Последние витки. Апрель, апрель вступает в календарную артель.
Тут надо выйти в сад или в лесок, лучам подставить бледное лицо,
Припомнить всё: Египет, Карфаген, Афины, Рим и этот зимний плен
средь четырех своих коротких стен, где жили вы совсем без перемен,
Но тает снег у чёрных башмаков и ясно вам становится, каков
невнятный запах прели и травы — в апреле вы жестоки и правы.
Все ящики, шкапы и сундуки — вплоть до последней потайной доски
раскрыты этим вечером. Конец, на веточке качается скворец.
В последний раз ты за своим столом, в последний раз ты возвратился в дом,
В последний раз пирог несёт жена, в стакане поперёк отражена,
она уже покинута, она осталась с отражением одна.
Закрой глаза и сделай первый шаг, теперь открой — пусть непонятно как
ты очутился на чужой земле, в чужом необитаемом селе,
в огромных тошнотворных городах, в которых ты расцвёл, а не зачах
- пусть непонятно как добрался ты, твои перемещения просты.
От смерти к смерти, от любви к воде, от стрекозы на женском животе
к чудовищу на сладостном холме, чьё тело в чешуе и бахроме.
И далее к просторным островам, на берегу там высится вигвам,
там дочь вождя, кино по вечерам, считаются года по деревам.
И вот уже сосчитан целый лес. Изведаны утехи всех небес: забвенья сферы,
облака тщеты и неба обнаженной красоты, душистой тучи праздного греха.
Но эти сферы просто чепуха, в сравнении с другими, где душа пороку предаётся не греша,
а познавая свет и благодать, которых никогда не разгадать.
но в тридцать третьем небе есть порог, за коим веет зимний ветерок,
и мечется поземка и уже окно горит на третьем этаже.
А это значит близится зима. А кто огонь зажёг — твоя жена.
Похолодало. Завывает мрак. Ты понял всё, когда ты не дурак.
Домой, домой, где печь, постель, cупы. Скорее тот порог переступи.
Тут всё как было, точно как тогда — вот на столе обычная еда,
а месяцы прошли или года, тут это не оставило следа.
Пока небесный виден хоровод, в последний раз взгляни на небосвод,
твоя звезда бледнея и дрожа, похожа на лучистого ежа,
в морозной мгле уходит быстро вниз. Она тебя оставила — держись.
В два миллиона зим идёт зима. Держаться надо — не сойти с ума.
Уже переломился календарь, видна зимы бессмысленная даль.
Евгений Рейн
Что потонуло, кануло, несть,
Память просушит,
Она баловница,
Вот так диковина,
Вот так рассказец -
Старые крепи
Встали на место,
В старом конверте
Новенький мир.
Да не обманут нас складки скатерти:
Вот, как ребенок, дичась, от матери,
Старую пору прячут под стол.
Выберем время, зажжем светильники,
Чтобы любовь на свету сияла,
Тайный жар согрел в темноте,
Чтобы застали новое новыми,
Новое - новых нас.
Как на катке на голые лезвия
Встали с тобой разойтись и свидеться,
В сквози и швы, проемы и вырезы
То провалиться, то помелькать, -
Пальцем настойчивым, равнодушным,
И постоянным землебиеньем,
И неуклонным слабым наклоном
Тянет и пятит, кренит и клонит
В новый нас год.
Гете
Перевод Марии Степановой
Память просушит,
Она баловница,
Вот так диковина,
Вот так рассказец -
Старые крепи
Встали на место,
В старом конверте
Новенький мир.
Да не обманут нас складки скатерти:
Вот, как ребенок, дичась, от матери,
Старую пору прячут под стол.
Выберем время, зажжем светильники,
Чтобы любовь на свету сияла,
Тайный жар согрел в темноте,
Чтобы застали новое новыми,
Новое - новых нас.
Как на катке на голые лезвия
Встали с тобой разойтись и свидеться,
В сквози и швы, проемы и вырезы
То провалиться, то помелькать, -
Пальцем настойчивым, равнодушным,
И постоянным землебиеньем,
И неуклонным слабым наклоном
Тянет и пятит, кренит и клонит
В новый нас год.
Гете
Перевод Марии Степановой
Опять войны разноголосица
На древних плоскогорьях мира,
И лопастью пропеллер лоснится,
Как кость точёная тапира.
Крыла и смерти уравнение, –
С алгебраических пирушек
Слетев, он помнит измерение
Других эбеновых игрушек,
Врагиню ночь, рассадник вражеский
Существ коротких ластоногих,
И молодую силу тяжести:
Так начиналась власть немногих…
Итак, готовьтесь жить во времени,
Где нет ни волка, ни тапира,
А небо будущим беременно –
Пшеницей сытого эфира.
А то сегодня победители
Кладбища лета обходили,
Ломали крылья стрекозиные
И молоточками казнили.
Давайте слушать грома проповедь,
Как внуки Себастьяна Баха,
И на востоке и на западе
Органные поставим крылья!
Давайте бросим бури яблоко
На стол пирующим землянам
И на стеклянном блюде облако
Поставим яств посередине.
Давайте всё покроем заново
Камчатной скатертью пространства,
Переговариваясь, радуясь,
Друг другу подавая брашна.
На круговом на мирном судьбище
Зарёю кровь оледенится.
В беременном глубоком будущем
Жужжит большая медуница.
А вам, в безвременьи летающим
Под хлыст войны за власть немногих, –
Хотя бы честь млекопитающих,
Хотя бы совесть ластоногих,
И тем печальнее, тем горше нам,
Что люди-птицы хуже зверя
И что стервятникам и коршунам
Мы поневоле больше верим.
Как шапка холода альпийского,
Из года в год, в жару и лето,
На лбу высоком человечества
Войны холодные ладони.
А ты, глубокое и сытое,
Забременевшее лазурью,
Как чешуя многоочитое,
И альфа и омега бури;
Тебе – чужое и безбровое,
Из поколенья в поколение, –
Всегда высокое и новое
Передаётся удивление.
Осип Мандельштам
На древних плоскогорьях мира,
И лопастью пропеллер лоснится,
Как кость точёная тапира.
Крыла и смерти уравнение, –
С алгебраических пирушек
Слетев, он помнит измерение
Других эбеновых игрушек,
Врагиню ночь, рассадник вражеский
Существ коротких ластоногих,
И молодую силу тяжести:
Так начиналась власть немногих…
Итак, готовьтесь жить во времени,
Где нет ни волка, ни тапира,
А небо будущим беременно –
Пшеницей сытого эфира.
А то сегодня победители
Кладбища лета обходили,
Ломали крылья стрекозиные
И молоточками казнили.
Давайте слушать грома проповедь,
Как внуки Себастьяна Баха,
И на востоке и на западе
Органные поставим крылья!
Давайте бросим бури яблоко
На стол пирующим землянам
И на стеклянном блюде облако
Поставим яств посередине.
Давайте всё покроем заново
Камчатной скатертью пространства,
Переговариваясь, радуясь,
Друг другу подавая брашна.
На круговом на мирном судьбище
Зарёю кровь оледенится.
В беременном глубоком будущем
Жужжит большая медуница.
А вам, в безвременьи летающим
Под хлыст войны за власть немногих, –
Хотя бы честь млекопитающих,
Хотя бы совесть ластоногих,
И тем печальнее, тем горше нам,
Что люди-птицы хуже зверя
И что стервятникам и коршунам
Мы поневоле больше верим.
Как шапка холода альпийского,
Из года в год, в жару и лето,
На лбу высоком человечества
Войны холодные ладони.
А ты, глубокое и сытое,
Забременевшее лазурью,
Как чешуя многоочитое,
И альфа и омега бури;
Тебе – чужое и безбровое,
Из поколенья в поколение, –
Всегда высокое и новое
Передаётся удивление.
Осип Мандельштам
Любовь примиряет с бедностью земли
С утра скрипят веревки. И душа,
Возвышенная сном, еще с минуту
Висит меж небом и землей, дивясь
Подарку зрения. А за окном
Летают ангелов кордебалеты.
Кто завернувшись в простыню, кто брюки
Иль юбку нацепив — как повезло, —
Они взмывают в воздух и беспечно
Танцуют на ветру, одушевляя
Стихийной радостью — случайность формы.
А то срываются куда-то мчаться
В порыве бешеном — одновременно
И улетая прочь, и оставаясь —
Как бы примером бытия двойного.
То вдруг изнеможенно замирают
В блаженном трансе…
И душа, устав
От грубого насилья потных будней,
Вдруг восклицает: «О, пускай отныне
Жизнь будет только легкой постирушкой.
Снованьем рук проворных в пышной пене
И танцем радости под небесами».
Но позже, вместе с солнцем, все теплее
Взирающим на бедный хаос мира,
Душа опять нисходит, сострадая,
К оставленному телу и, пока
Оно потягивается и зевает,
Уже иные речи говорит:
«Пора снимать с веревки пустоплясов;
Пускай и вор бельишком поживится;
Пускай влюбленные скорей наденут
Все свежее, спеша скорей раздеться:
Пусть грузные монахини плывут
По улицам в широких, темных ризах,
С трудом удерживая равновесье».
Ричард Уилбер, перевод Григория Кружкова
С утра скрипят веревки. И душа,
Возвышенная сном, еще с минуту
Висит меж небом и землей, дивясь
Подарку зрения. А за окном
Летают ангелов кордебалеты.
Кто завернувшись в простыню, кто брюки
Иль юбку нацепив — как повезло, —
Они взмывают в воздух и беспечно
Танцуют на ветру, одушевляя
Стихийной радостью — случайность формы.
А то срываются куда-то мчаться
В порыве бешеном — одновременно
И улетая прочь, и оставаясь —
Как бы примером бытия двойного.
То вдруг изнеможенно замирают
В блаженном трансе…
И душа, устав
От грубого насилья потных будней,
Вдруг восклицает: «О, пускай отныне
Жизнь будет только легкой постирушкой.
Снованьем рук проворных в пышной пене
И танцем радости под небесами».
Но позже, вместе с солнцем, все теплее
Взирающим на бедный хаос мира,
Душа опять нисходит, сострадая,
К оставленному телу и, пока
Оно потягивается и зевает,
Уже иные речи говорит:
«Пора снимать с веревки пустоплясов;
Пускай и вор бельишком поживится;
Пускай влюбленные скорей наденут
Все свежее, спеша скорей раздеться:
Пусть грузные монахини плывут
По улицам в широких, темных ризах,
С трудом удерживая равновесье».
Ричард Уилбер, перевод Григория Кружкова
звонили из отчизны. о войне,
правительстве и ценах там нельзя -
и вот мы говорили о погоде.
снег, говорят, там стал совсем плохой:
идёт-идёт - и падает. немного
в сторонке полежит - и порываясь
идти опять, на помощь кличет ветер,
и тот, такой же дряхлый старикан,
с которым у подъезда в домино
они играли раньше, поднимает
его - и вот они опять бредут
с воздвиженки к себе на маросейку,
пошатываясь,
между тем как небо
в кокетливо приталенном пальто
такого сероватого оттенка,
что в моде был сезон назад, стыдится
двух стариков, идёт слегка поодаль,
лишь иногда оглянется на них -
и ускоряет шаг. на яузском бульваре
(лихой у них маршрут, семь вёрст - не крюк)
всё кажется - вот-вот они догонят,
но стоит выйти к скверу и к реке,
и видно - убежало далеко,
и с каждым днём становится всё дальше.
Геннадий Каневский
правительстве и ценах там нельзя -
и вот мы говорили о погоде.
снег, говорят, там стал совсем плохой:
идёт-идёт - и падает. немного
в сторонке полежит - и порываясь
идти опять, на помощь кличет ветер,
и тот, такой же дряхлый старикан,
с которым у подъезда в домино
они играли раньше, поднимает
его - и вот они опять бредут
с воздвиженки к себе на маросейку,
пошатываясь,
между тем как небо
в кокетливо приталенном пальто
такого сероватого оттенка,
что в моде был сезон назад, стыдится
двух стариков, идёт слегка поодаль,
лишь иногда оглянется на них -
и ускоряет шаг. на яузском бульваре
(лихой у них маршрут, семь вёрст - не крюк)
всё кажется - вот-вот они догонят,
но стоит выйти к скверу и к реке,
и видно - убежало далеко,
и с каждым днём становится всё дальше.
Геннадий Каневский
Не допросишься снега зимой - это о нас.
С утра моросило. Пасмурно. Рождество
приближается. Очереди у касс
удлиняются - это признак того,
что аппетит зимой приходит не во время еды,
а в ожиданье чудес: например, Звезды.
Она где-то ходит, незрима, поверх облаков.
Освещает их серые спины, пролагая маршрут
по направленью к вертепу, назад, в глубину веков,
спуск - тот же подъем и этот подъем крут.
Задержи дыханье - считай до десяти -
авось и увидишь свет, который в конце пути.
Этот свет не мигает в отличие от огней
завезенных из Китая на хвою из местных лесов.
Люди ходят парами, друг к другу жмутся плотней,
вот вернутся домой - и дверь за собой на засов.
А комнатка-то одна, мала и тесна -
и половину жилплощади занимает сосна.
Где-то там Мария, младенец, бык и осел.
А здесь румынская стенка из немыслимых дней,
когда в хрущевку вселялся молодожен-новосел,
телевизор купили, и ставили мебель плотней.
И слышали разговоры до первого этажа,
и батарей холодных рукою касались, дрожа.
Не ждали ни коммунизма, ни пришествия в мир
Спасителя Мира, но что завезут в гастроном,
это всех волновало - погруженная в рыбий жир
тресковая печень возвещала о мире ином,
о празднике, что отмечен листочком календаря,
о спутнике, что сигнал подает, в пустоте паря.
Борис Херсонский
С утра моросило. Пасмурно. Рождество
приближается. Очереди у касс
удлиняются - это признак того,
что аппетит зимой приходит не во время еды,
а в ожиданье чудес: например, Звезды.
Она где-то ходит, незрима, поверх облаков.
Освещает их серые спины, пролагая маршрут
по направленью к вертепу, назад, в глубину веков,
спуск - тот же подъем и этот подъем крут.
Задержи дыханье - считай до десяти -
авось и увидишь свет, который в конце пути.
Этот свет не мигает в отличие от огней
завезенных из Китая на хвою из местных лесов.
Люди ходят парами, друг к другу жмутся плотней,
вот вернутся домой - и дверь за собой на засов.
А комнатка-то одна, мала и тесна -
и половину жилплощади занимает сосна.
Где-то там Мария, младенец, бык и осел.
А здесь румынская стенка из немыслимых дней,
когда в хрущевку вселялся молодожен-новосел,
телевизор купили, и ставили мебель плотней.
И слышали разговоры до первого этажа,
и батарей холодных рукою касались, дрожа.
Не ждали ни коммунизма, ни пришествия в мир
Спасителя Мира, но что завезут в гастроном,
это всех волновало - погруженная в рыбий жир
тресковая печень возвещала о мире ином,
о празднике, что отмечен листочком календаря,
о спутнике, что сигнал подает, в пустоте паря.
Борис Херсонский
Лидия, ты приходи посидеть у реки неширокой.
Будем спокойно следить за теченьем её, понимая,
Так же проходит и жизнь, ну, а за руки мы не держались.
(Лидия, руку мне дай).
Взрослые дети, теперь наступает мгновенье подумать:
Жизнь ничего не вернёт, и сама никогда не вернётся,
В дальний течёт океан, что Судьбы омывает утёсы,
Там, где обитель богов.
Руки разнимем с тобой, докучать нам не стоит друг другу,
Счастливы мы или нет, мы проходим, как реки проходят,
Лучше в молчанье идти, в тишине научиться терпенью,
И беспокойства не знать.
Лучше любови не знать, ни страстей, поднимающих голос,
Зависти, застящей взгляд, ни заботы, тревожащей ночью,
Если имела бы их, то стремилась без устали к морю,
Вечно текла бы река.
Будем друг друга любить, но спокойно, и думать отрадно,
Что, коль хотели бы мы, обменяться могли б поцелуем,
Ласками грели сердца, только лучше нам, рядом сидящим,
Слушать скольженье воды.
Станем цветы обрывать, ты возьми, на груди приколи их,
Пусть аромат умягчит мимолётную эту минуту,
Эту минуту, когда, декадентства невинные дети,
Грустно, без веры живём.
Если я раньше уйду, хорошо, что ты сможешь спокойно
Вспомнить без боли меня, без тоски и волнений печальных:
Не целовались с тобой, не сплетали мы рук в жаркой ласке,
Были мы только детьми.
Если же раньше меня свой обол понесёшь ты Харону,
Не обречён я страдать, о язычнице грустной припомнив,
Будешь ты, нежная, мне вспоминаться с букетом душистым
Возле спокойной реки.
Доктор Рикарду Рейш
(гетероним Фернандо Пессоа)
Перевод Ирины Фещенко-Скворцовой
Биография Рикарду Рейша (выдуманного alter ego Пессоа и тоже поэта)
Родился 19 сентября 1887 г. в Порту , посещал колледж иезуитов, где проявил большие способности в изучении латыни (греческий язык изучил самостоятельно) и окончил курс медицины. Убеждённый монархист, что подчёркивает и его фамилия ("reis" переводится как "короли"), он эмигрировал в Бразилию после провала монархического мятежа в начале 1919 г., провёл некоторое время в Перу и нашёл себе работу преподавателя в каком-то известном американском колледже. Был смуглым, среднего роста, несколько ниже Каэйру и более крепкого сложения. При жизни Фернандо Пессоа последний не дал никаких сведений о смерти этого своего гетеронима. В романе Жозе Сарамагу "Год смерти Рикарду Рейша" смерть Рейша датируется 1936 г., через год после смерти самого Пессоа.
Будем спокойно следить за теченьем её, понимая,
Так же проходит и жизнь, ну, а за руки мы не держались.
(Лидия, руку мне дай).
Взрослые дети, теперь наступает мгновенье подумать:
Жизнь ничего не вернёт, и сама никогда не вернётся,
В дальний течёт океан, что Судьбы омывает утёсы,
Там, где обитель богов.
Руки разнимем с тобой, докучать нам не стоит друг другу,
Счастливы мы или нет, мы проходим, как реки проходят,
Лучше в молчанье идти, в тишине научиться терпенью,
И беспокойства не знать.
Лучше любови не знать, ни страстей, поднимающих голос,
Зависти, застящей взгляд, ни заботы, тревожащей ночью,
Если имела бы их, то стремилась без устали к морю,
Вечно текла бы река.
Будем друг друга любить, но спокойно, и думать отрадно,
Что, коль хотели бы мы, обменяться могли б поцелуем,
Ласками грели сердца, только лучше нам, рядом сидящим,
Слушать скольженье воды.
Станем цветы обрывать, ты возьми, на груди приколи их,
Пусть аромат умягчит мимолётную эту минуту,
Эту минуту, когда, декадентства невинные дети,
Грустно, без веры живём.
Если я раньше уйду, хорошо, что ты сможешь спокойно
Вспомнить без боли меня, без тоски и волнений печальных:
Не целовались с тобой, не сплетали мы рук в жаркой ласке,
Были мы только детьми.
Если же раньше меня свой обол понесёшь ты Харону,
Не обречён я страдать, о язычнице грустной припомнив,
Будешь ты, нежная, мне вспоминаться с букетом душистым
Возле спокойной реки.
Доктор Рикарду Рейш
(гетероним Фернандо Пессоа)
Перевод Ирины Фещенко-Скворцовой
Биография Рикарду Рейша (выдуманного alter ego Пессоа и тоже поэта)
Родился 19 сентября 1887 г. в Порту , посещал колледж иезуитов, где проявил большие способности в изучении латыни (греческий язык изучил самостоятельно) и окончил курс медицины. Убеждённый монархист, что подчёркивает и его фамилия ("reis" переводится как "короли"), он эмигрировал в Бразилию после провала монархического мятежа в начале 1919 г., провёл некоторое время в Перу и нашёл себе работу преподавателя в каком-то известном американском колледже. Был смуглым, среднего роста, несколько ниже Каэйру и более крепкого сложения. При жизни Фернандо Пессоа последний не дал никаких сведений о смерти этого своего гетеронима. В романе Жозе Сарамагу "Год смерти Рикарду Рейша" смерть Рейша датируется 1936 г., через год после смерти самого Пессоа.
Ипполит
Ох, Ипполит, не надо.
Не ходи, Ипполит.
Она, Ипполит, не Надя,
Она, Ипполит, Лилит.
Выйдет себе дороже:
Там не ангел с небес.
Там ложь на лжи, а на ложе
Мелкий столичный бес.
Она – демонам мать.
Друг ее верный – мрак.
Жизнь твою изломать
Для нее пустяк.
Скажешь потом спасибо.
Ласкам ее не верь.
Смотри, заливная рыба
Плывет по мерзлой Неве.
Бритвой по горлу полоснет электрической,
Зла, холодна, пошла.
И скажет потом с улыбкой нервической:
«Тепленькая пошла».
И на Мартышкино состав отправится.
Иван Давыдов
(2018 – 2019)
Ох, Ипполит, не надо.
Не ходи, Ипполит.
Она, Ипполит, не Надя,
Она, Ипполит, Лилит.
Выйдет себе дороже:
Там не ангел с небес.
Там ложь на лжи, а на ложе
Мелкий столичный бес.
Она – демонам мать.
Друг ее верный – мрак.
Жизнь твою изломать
Для нее пустяк.
Скажешь потом спасибо.
Ласкам ее не верь.
Смотри, заливная рыба
Плывет по мерзлой Неве.
Бритвой по горлу полоснет электрической,
Зла, холодна, пошла.
И скажет потом с улыбкой нервической:
«Тепленькая пошла».
И на Мартышкино состав отправится.
Иван Давыдов
(2018 – 2019)
Голубиная почта? Это что это? Это, вообще-то, про что?
Уж не про то ли, как голубь однажды нагадил на маминого пальто левый рукав?
Не про то ли, что я навсегда запомнил каждую пуговку и каждую ворсинку на этом терракотового цвета пальто?
И не про то ли, что и после всего я пальто это буду помнить, смертию смерть поправ?
Что ж за такое послание этот поганый голубь по своей по голубиной почте хотел ей, маме, послать?
Про какую такую думал он сообщить ей радость или лиху беду?
Не про ту ли беду неминучую горькую, которой так опасалась мать,
Что у за гаражом курящего Сашки Целикова пойду я на поводу?
Да, мама, да, я и правда пойду на поводу — не стану скрывать —
У тех, кто за гаражом и за сараем, и за тридевять земель, и не расти трава.
Чтобы от непонятной этой жизни время от времени получать
По голубиной почте приветы, падающие на рукава.
Лев Рубинштейн
Уж не про то ли, как голубь однажды нагадил на маминого пальто левый рукав?
Не про то ли, что я навсегда запомнил каждую пуговку и каждую ворсинку на этом терракотового цвета пальто?
И не про то ли, что и после всего я пальто это буду помнить, смертию смерть поправ?
Что ж за такое послание этот поганый голубь по своей по голубиной почте хотел ей, маме, послать?
Про какую такую думал он сообщить ей радость или лиху беду?
Не про ту ли беду неминучую горькую, которой так опасалась мать,
Что у за гаражом курящего Сашки Целикова пойду я на поводу?
Да, мама, да, я и правда пойду на поводу — не стану скрывать —
У тех, кто за гаражом и за сараем, и за тридевять земель, и не расти трава.
Чтобы от непонятной этой жизни время от времени получать
По голубиной почте приветы, падающие на рукава.
Лев Рубинштейн
И вот, наступает день, когда начинаешь рыдать,
просматривая мультфильм, особо - счастливый финал.
Например, в лесу сиротку находит мать,
а ты уже это смотрел и все заранее знал!
Или кукольный медвежонок подружился с ежом.
Какой пустяк! А щиплет глаза, и в горле - ком.
Или - несчастье пьяное, ошибшееся этажом,
находит трезвое счастье, или едет верхом
на волке Иван-царевич, держит дЕвицу поперек,
а она во всем древнерусском: кокошник и жемчуга.
Ты - в слезах, и на тебя удивленно глядит паренек -
сосед, пришедший занять трешку до четверга.
Потом начинаешь разговаривать с телевизором. Ну, давай,
торопись! Они похищают твою жену!
Что разделась бесстыдница! Есть лифчик, так надевай!
Засыпаешь, гад-часовой? Я тебе, сука, засну!
Говоришь с героями фильмов, с диктором новостей,
горячишься, покрикиваешь: ври побольше, ишь,
расстарался! Ждешь программу, как ждут гостей.
Потом ныряешь в экран, и, оглянувшись, глядишь
на самого себя, откинувшегося на диван:
скорей вызывай неотложку! Но все это без
толку. На волке скачет царевич-Иван,
и уносит душу твою, а вокруг сгущается лес.
Борис Херсонский
просматривая мультфильм, особо - счастливый финал.
Например, в лесу сиротку находит мать,
а ты уже это смотрел и все заранее знал!
Или кукольный медвежонок подружился с ежом.
Какой пустяк! А щиплет глаза, и в горле - ком.
Или - несчастье пьяное, ошибшееся этажом,
находит трезвое счастье, или едет верхом
на волке Иван-царевич, держит дЕвицу поперек,
а она во всем древнерусском: кокошник и жемчуга.
Ты - в слезах, и на тебя удивленно глядит паренек -
сосед, пришедший занять трешку до четверга.
Потом начинаешь разговаривать с телевизором. Ну, давай,
торопись! Они похищают твою жену!
Что разделась бесстыдница! Есть лифчик, так надевай!
Засыпаешь, гад-часовой? Я тебе, сука, засну!
Говоришь с героями фильмов, с диктором новостей,
горячишься, покрикиваешь: ври побольше, ишь,
расстарался! Ждешь программу, как ждут гостей.
Потом ныряешь в экран, и, оглянувшись, глядишь
на самого себя, откинувшегося на диван:
скорей вызывай неотложку! Но все это без
толку. На волке скачет царевич-Иван,
и уносит душу твою, а вокруг сгущается лес.
Борис Херсонский
Девять тезисов против уныния
Во-первых, уныние — это вообще один из смертных грехов. Причем это правило распространяется как на очень верующих, так и на не очень.
Во-вторых, мы обо всем помним и ничего не забываем. А память дана нам в том числе и в качестве парашюта. С ней мы не падаем, а лишь приземляемся.
В-третьих, не знаю, кто как, но я лично уверен в том, что история работает на нас. И ее хрен остановишь. Помешать, притормозить — да, можно. И ОНИ этим и занимаются. Причем из последних сил. Но остановить — нет, нельзя. Поможем истории. Кто чем может.
В-четвертых, надо почаще смотреть друг на друга. Вы только посмотрите, насколько мы все прекрасные. То есть я имею в виду «вы все прекрасные». Посмотрели? Хорошо. Дальше идти легче и веселее.
В-пятых, кто они вообще все такие? Кто они и кто мы. У них, конечно, есть дубины. И это, прямо скажем, аргумент. Но дубины в условиях полного отсутствия любви и разума имеют устойчивую тенденцию терять потенцию. А у нас есть мозги и сердца. Это товар долговечный.
В-шестых, мы не смирились. И не позволили проделать с собою то, что в психиатрии называется «вовлечением в бред». И это главное. А поэтому наше сопротивление обязательно будет искать и находить новые формы и жанры.
В-седьмых, я прочитал когда-то у Виктора Шкловского замечательное место: «И нужно не лезть в большую литературу, потому что большая литература окажется там, где мы будем спокойно стоять и настаивать, что это место самое важное». Это, понятное дело, касается не только литературы. Спокойно стоять и настаивать. Место ли здесь для уныния?
В-восьмых, жизнь, вообще-то говоря, прекрасна. Попробуйте-ка не согласиться!
В-девятых, вот прямо передо мной лежит открытая книжка. А в ней написано: «Самое главное — это найти наиболее адекватную форму сочувствия друг другу». Это моя, между прочим, книжка.
А я привык себе доверять.
Лев Рубинштейн
2012
Во-первых, уныние — это вообще один из смертных грехов. Причем это правило распространяется как на очень верующих, так и на не очень.
Во-вторых, мы обо всем помним и ничего не забываем. А память дана нам в том числе и в качестве парашюта. С ней мы не падаем, а лишь приземляемся.
В-третьих, не знаю, кто как, но я лично уверен в том, что история работает на нас. И ее хрен остановишь. Помешать, притормозить — да, можно. И ОНИ этим и занимаются. Причем из последних сил. Но остановить — нет, нельзя. Поможем истории. Кто чем может.
В-четвертых, надо почаще смотреть друг на друга. Вы только посмотрите, насколько мы все прекрасные. То есть я имею в виду «вы все прекрасные». Посмотрели? Хорошо. Дальше идти легче и веселее.
В-пятых, кто они вообще все такие? Кто они и кто мы. У них, конечно, есть дубины. И это, прямо скажем, аргумент. Но дубины в условиях полного отсутствия любви и разума имеют устойчивую тенденцию терять потенцию. А у нас есть мозги и сердца. Это товар долговечный.
В-шестых, мы не смирились. И не позволили проделать с собою то, что в психиатрии называется «вовлечением в бред». И это главное. А поэтому наше сопротивление обязательно будет искать и находить новые формы и жанры.
В-седьмых, я прочитал когда-то у Виктора Шкловского замечательное место: «И нужно не лезть в большую литературу, потому что большая литература окажется там, где мы будем спокойно стоять и настаивать, что это место самое важное». Это, понятное дело, касается не только литературы. Спокойно стоять и настаивать. Место ли здесь для уныния?
В-восьмых, жизнь, вообще-то говоря, прекрасна. Попробуйте-ка не согласиться!
В-девятых, вот прямо передо мной лежит открытая книжка. А в ней написано: «Самое главное — это найти наиболее адекватную форму сочувствия друг другу». Это моя, между прочим, книжка.
А я привык себе доверять.
Лев Рубинштейн
2012
Тринадцать дней — и новый год
состарился. С каким злорадством
я волокла на свалку ёлку!
Ну-с, кто из нас вечнозелёный,
кто долгожданный, кто нарядный,
душа веселья, свет в окошке?
И ёлка соглашалась: ты.
Вера Павлова
состарился. С каким злорадством
я волокла на свалку ёлку!
Ну-с, кто из нас вечнозелёный,
кто долгожданный, кто нарядный,
душа веселья, свет в окошке?
И ёлка соглашалась: ты.
Вера Павлова
Любить — идти, — не смолкнул гром,
Топтать тоску, не знать ботинок,
Пугать ежей, платить добром
За зло брусники с паутиной.
Пить с веток, бьющих по лицу,
Лазурь с отскоку полосуя:
«Так это эхо?» — и к концу
С дороги сбиться в поцелуях.
Как с маршем, бресть с репьем на всем.
К закату знать, что солнце старше
Тех звезд и тех телег с овсом,
Той Маргариты и корчмарши.
Терять язык, абонемент
На бурю слез в глазах валькирий,
И, в жар всем небом онемев,
Топить мачтовый лес в эфире.
Разлегшись, сгресть, в шипах, клочьми
Событья лет, как шишки ели:
Шоссе; сошествие Корчмы;
Светало; зябли; рыбу ели.
И, раз свалясь, запеть: «Седой,
Я шел и пал без сил. Когда-то
Давился город лебедой,
Купавшейся в слезах солдаток.
В тени безлунных длинных риг,
В огнях баклаг и бакалеен,
Наверное и он — старик
И тоже следом околеет».
Так пел я, пел и умирал.
И умирал и возвращался
К ее рукам, как бумеранг,
И — сколько помнится — прощался.
Борис Пастернак
Топтать тоску, не знать ботинок,
Пугать ежей, платить добром
За зло брусники с паутиной.
Пить с веток, бьющих по лицу,
Лазурь с отскоку полосуя:
«Так это эхо?» — и к концу
С дороги сбиться в поцелуях.
Как с маршем, бресть с репьем на всем.
К закату знать, что солнце старше
Тех звезд и тех телег с овсом,
Той Маргариты и корчмарши.
Терять язык, абонемент
На бурю слез в глазах валькирий,
И, в жар всем небом онемев,
Топить мачтовый лес в эфире.
Разлегшись, сгресть, в шипах, клочьми
Событья лет, как шишки ели:
Шоссе; сошествие Корчмы;
Светало; зябли; рыбу ели.
И, раз свалясь, запеть: «Седой,
Я шел и пал без сил. Когда-то
Давился город лебедой,
Купавшейся в слезах солдаток.
В тени безлунных длинных риг,
В огнях баклаг и бакалеен,
Наверное и он — старик
И тоже следом околеет».
Так пел я, пел и умирал.
И умирал и возвращался
К ее рукам, как бумеранг,
И — сколько помнится — прощался.
Борис Пастернак
А на свете зима,
и в домах зажгли
разноцветные окна,
и такие мохнатые
по углам фонари,
что смотреть щекотно.
Ян Сатуновский
и в домах зажгли
разноцветные окна,
и такие мохнатые
по углам фонари,
что смотреть щекотно.
Ян Сатуновский
ОСТРОВ МЕГАЛОМАНИЯ
Немало воды
в стихах простофилей
уже утекло
с тех пор, как Вергилий,
кузен мой, любивший
морские скитания,
вернулся с острова
Мегаломания.
Привез впечатлений
он целые тонны,
кучу подарков,
картины, иконы,
маски и ноты,
множество книг,
бусы, а также
толстенный дневник.
Тысячу раз
просил я Вергилия:
— Милый мой Гиля,
решай: или — или!
Если ты в Польше
дневник издашь,
славный поднимется
ажиотаж.
Пусть почитают
дневник людишки,
ведь гений твой ярче
солнечной вспышки.
А он мне: — Костек,
что за богяга?
Гневник напечатать?
Оно мне наго?
(Вергилий — писатель,
поэт и т.д. —
не выговаривал
букву «д»).
— Оно мне наго?
Любимец газет,
живу без напряга
я много лет.
Но если гневник мой
в печать пойгет,
я тоже рискую
попасть в переплет!
Меня как сатирика
публика знает —
знает и, к счастью,
меня не читает.
Уверены все,
что я скромняга,
а тут такой шухер.
Оно мне наго?
К тому же, — Вергилий
сделался зол, —
в нашу эпоху
писать лучше «в стол».
Руки все крепче
нам вяжет цензура.
Разве тут выживет
литература?
Я ведь могуч,
как гевятый вал.
Мне б разрешили —
я б так написал!
Переполох бы
вышел неслабый!
Лишь бы позволили,
я бы, уж я бы…
Заплакал Вергилий
самозабвенно,
как Вачо, сожитель
Квятковской Ирены*.
Выкрал дневник я
в ночь снегопада.
Он перед вами.
Оно вам надо?
Константы Ильдефанс Галчинский
(отрывок из поэмы, 1953)
перевод Игоря Белова, 2025
(Скоро будет еще что-то из Галчинского, все никак не соберусь написать)
Немало воды
в стихах простофилей
уже утекло
с тех пор, как Вергилий,
кузен мой, любивший
морские скитания,
вернулся с острова
Мегаломания.
Привез впечатлений
он целые тонны,
кучу подарков,
картины, иконы,
маски и ноты,
множество книг,
бусы, а также
толстенный дневник.
Тысячу раз
просил я Вергилия:
— Милый мой Гиля,
решай: или — или!
Если ты в Польше
дневник издашь,
славный поднимется
ажиотаж.
Пусть почитают
дневник людишки,
ведь гений твой ярче
солнечной вспышки.
А он мне: — Костек,
что за богяга?
Гневник напечатать?
Оно мне наго?
(Вергилий — писатель,
поэт и т.д. —
не выговаривал
букву «д»).
— Оно мне наго?
Любимец газет,
живу без напряга
я много лет.
Но если гневник мой
в печать пойгет,
я тоже рискую
попасть в переплет!
Меня как сатирика
публика знает —
знает и, к счастью,
меня не читает.
Уверены все,
что я скромняга,
а тут такой шухер.
Оно мне наго?
К тому же, — Вергилий
сделался зол, —
в нашу эпоху
писать лучше «в стол».
Руки все крепче
нам вяжет цензура.
Разве тут выживет
литература?
Я ведь могуч,
как гевятый вал.
Мне б разрешили —
я б так написал!
Переполох бы
вышел неслабый!
Лишь бы позволили,
я бы, уж я бы…
Заплакал Вергилий
самозабвенно,
как Вачо, сожитель
Квятковской Ирены*.
Выкрал дневник я
в ночь снегопада.
Он перед вами.
Оно вам надо?
Константы Ильдефанс Галчинский
(отрывок из поэмы, 1953)
перевод Игоря Белова, 2025
(Скоро будет еще что-то из Галчинского, все никак не соберусь написать)
Из донесений Гийома де Боплана
Сир, эту великолепную в высшей степени подробную карту
я нижайше посвящаю вам и надеюсь
что она принесет немалую пользу
если вы решитесь
принять под державную руку эту в высшей степени благодатную землю
это необозримое великое пограничье
с его богатствами и тихими чудесами
спящими в пещерах святыми
говорящими рыбами
отважными воинами
странными небесными явлениями
удивительными обычаями
и несколькими построенными мною фортификациями
однако предупреждаю
что благодаря в высшей степени подробным
сведениям содержащимся в моих донесениях
описание это может стать наставлением вашему неприятелю
а потому
надеюсь на вашу высочайшую милость
истинно монаршую щедрость
в смысле на достойное вознаграждение моих трудов
во славу великой империи*
Мария Галина, 2022
* использованы фрагменты из «Описания Украины» Гийома де Боплана
(1651).
Сир, эту великолепную в высшей степени подробную карту
я нижайше посвящаю вам и надеюсь
что она принесет немалую пользу
если вы решитесь
принять под державную руку эту в высшей степени благодатную землю
это необозримое великое пограничье
с его богатствами и тихими чудесами
спящими в пещерах святыми
говорящими рыбами
отважными воинами
странными небесными явлениями
удивительными обычаями
и несколькими построенными мною фортификациями
однако предупреждаю
что благодаря в высшей степени подробным
сведениям содержащимся в моих донесениях
описание это может стать наставлением вашему неприятелю
а потому
надеюсь на вашу высочайшую милость
истинно монаршую щедрость
в смысле на достойное вознаграждение моих трудов
во славу великой империи*
Мария Галина, 2022
* использованы фрагменты из «Описания Украины» Гийома де Боплана
(1651).
Мороз в конце зимы трясет сухой гербарий
и гонит по стеклу безмолвный шум травы,
и млечные стволы хрипят в его пожаре,
на прорези пустот накладывая швы.
Мороз в конце зимы берет немую спицу
и чертит на стекле окошка моего:
то выведет перо, но не покажет птицу,
то нарисует мех и больше ничего.
Что делать нам в стране, лишенной суесловья?
По нескольку веков там длится взмах ветвей.
Мы смотрим сквозь себя, дыша его любовью,
и кормим с рук своих его немых зверей.
Мы входим в этот мир, не прогибая воду,
горящие огни, как стебли, разводя.
Там звезды, как ручьи, текут по небосводу
и тянется сквозь лед голодный гул дождя.
Пока слова и смех в беспечном разговоре —
лишь повод для него, пока мы учим снег
паденью с облаков, пока в древесном хоре,
как лед, звенят шмели, пока вся жизнь навек
вдруг входит в этот миг неведомой тоскою,
и некуда идти, — что делать нам в плену
морозной тишины и в том глухом покое
безветренных лесов, клонящихся ко сну?
Иван Жданов
и гонит по стеклу безмолвный шум травы,
и млечные стволы хрипят в его пожаре,
на прорези пустот накладывая швы.
Мороз в конце зимы берет немую спицу
и чертит на стекле окошка моего:
то выведет перо, но не покажет птицу,
то нарисует мех и больше ничего.
Что делать нам в стране, лишенной суесловья?
По нескольку веков там длится взмах ветвей.
Мы смотрим сквозь себя, дыша его любовью,
и кормим с рук своих его немых зверей.
Мы входим в этот мир, не прогибая воду,
горящие огни, как стебли, разводя.
Там звезды, как ручьи, текут по небосводу
и тянется сквозь лед голодный гул дождя.
Пока слова и смех в беспечном разговоре —
лишь повод для него, пока мы учим снег
паденью с облаков, пока в древесном хоре,
как лед, звенят шмели, пока вся жизнь навек
вдруг входит в этот миг неведомой тоскою,
и некуда идти, — что делать нам в плену
морозной тишины и в том глухом покое
безветренных лесов, клонящихся ко сну?
Иван Жданов
Александр Николаевич Яхонтов, поэт второго ряда, директор Псковской гимназии и выпускник Царскосельского лицея, появляется тут со стихотворением про немыслимые звуки, которые издает… нет, не мышь!
Скажи, кто времени придумалъ раздѣленья,
Кто выдумалъ часы и мѣрныя мгновенья?
Угрюмый человѣкъ.-- Безмолвьемъ окруженъ,
Въ ночь длинную одинъ сидѣлъ и думалъ онъ;
Пискъ мыши подъ поломъ онъ слушалъ, иль, на смѣну,
Стукъ мѣрный червяка, который точитъ стѣну.
Кто создалъ поцѣлуй?-- Румяныхъ устъ чета:
То были свѣжія, счастливыя уста!
Они, не мудрствуя о многомъ, цѣловали...
То было въ майскій день: цвѣты изъ подъ земли
На зелень брызнули; шумя, ручьи текли,
Смѣялось солнышко и птички распѣвали...
Смешно, но в январе 2025 года в Берлине насчитали всего 39 часов солнца — минимальное количество за 60 лет наблюдений; … а я все жив!
Скажи, кто времени придумалъ раздѣленья,
Кто выдумалъ часы и мѣрныя мгновенья?
Угрюмый человѣкъ.-- Безмолвьемъ окруженъ,
Въ ночь длинную одинъ сидѣлъ и думалъ онъ;
Пискъ мыши подъ поломъ онъ слушалъ, иль, на смѣну,
Стукъ мѣрный червяка, который точитъ стѣну.
Кто создалъ поцѣлуй?-- Румяныхъ устъ чета:
То были свѣжія, счастливыя уста!
Они, не мудрствуя о многомъ, цѣловали...
То было въ майскій день: цвѣты изъ подъ земли
На зелень брызнули; шумя, ручьи текли,
Смѣялось солнышко и птички распѣвали...
Смешно, но в январе 2025 года в Берлине насчитали всего 39 часов солнца — минимальное количество за 60 лет наблюдений; … а я все жив!
Кто я?
Глазами чьими я смотрю на мир?
Друзей, родных, зверей, деревьев, птиц?
Губами чьими я ловлю росу
С листа, опавшего на мостовую?
Руками чьими обнимаю мир,
Который так беспомощен, непрочен?
Свой голос я теряю в голосах
Лесов, полей, дождей, метелей, ночи.
Но кто же я?
В чём мне искать себя?
Ответить как
Всем голосам природы?
Ника Турбина 1982
Глазами чьими я смотрю на мир?
Друзей, родных, зверей, деревьев, птиц?
Губами чьими я ловлю росу
С листа, опавшего на мостовую?
Руками чьими обнимаю мир,
Который так беспомощен, непрочен?
Свой голос я теряю в голосах
Лесов, полей, дождей, метелей, ночи.
Но кто же я?
В чём мне искать себя?
Ответить как
Всем голосам природы?
Ника Турбина 1982