Telegram Group Search
Сегодня встречалась от центра «Шум» со школьниками. Говорили о важности сохранения памяти о Великой Отечественной войне:

https://www.group-telegram.com/shum_centre/3280
Долго думала над подходящим к Пасхе стихотворением. Потом поняла, что самое подходящее стихотворение — и есть сама Пасха.

Из слова огласительного на Пасху Иоанна Златоуста, перевод Ольги Седаковой:

И никто пусть не страшится смерти, ибо освободила
нас от смерти Спасителева смерть.
Он угасил ее, ею захваченный.
Он вывел пленников ада, сойдя во ад.
Он горечью напоил ад, вкусивший плоти Его.
И пророчествуя это, Исайя восклицал:
Ад, говорит, познал горечь, встретив Тебя
в преисподней.
Познал горечь, ибо он уничтожен.
Познал горечь, ибо он поруган.
Познал горечь, ибо умерщвлен.
Познал горечь, ибо низложен.
Познал горечь, ибо взят в плен.
Принял тело, и столкнулся с Богом.
Принял землю, и встретил небо.
Принял, что видел, и впал в то, чего не видел.
Где, смерть, твое жало? Где, ад, твоя победа?
Воскрес Христос, и пали демоны.
Воскрес Христос, и радуются ангелы.
Воскрес Христос, и жизни есть где жить.
Воскрес Христос, и ни единого мертвого нет в гробах:
ибо Христос восстал из мертвых, сделавшись
первенцем из умерших.
Ему слава и держава во веки веков.
Сенеж, березы цветут, погода больше, чем летняя, второй модуль Мастерской новых медиа, хочется весь день сидеть на пирсе у озера и читать Горбунову или Карсон. Вчера одна плавала в бассейне. На ужин нам приготовили куличи, украшенные лавандой. Саша шел к воде и постоянно повторял: «Россия».
В «Облачном атласе» Митчелла друг за другом следуют две истории — «Письма из Зедельгема» и «Периоды полураспада». Первая — письма Роберта Фробишера к Руфусу Сиксмиту. Вторая — Сиксмит и его смерть. Я смотрела и читала «Облачный атлас» много-много раз. Научилась играть «Облачный атлас» на фортепиано. Столько лет прошло — а эта история до сих пор читается с той же невыносимой грустью.

В номере отеля «Бон вояж» доктор Руфус Сиксмит перечитывает пачку писем, полученных без малого полвека назад от его друга Роберта Фробишера. Сиксмит знает их наизусть, но их текстура, шуршание и выцветшие буквы, написанные рукой его друга, успокаивают его нервы. Эти письма – то, что он вынес бы из горящего здания. Ровно в семь часов он умывается, меняет рубашку и вкладывает девять прочитанных писем в Библию, которую убирает в прикроватную тумбочку. Непрочитанные письма Сиксмит сует в карман пиджака и идет в ресторан.
Обед состоит из крошечного стейка с полосками жареных баклажанов и плохо промытым салатом. Он скорее умерщвляет, чем удовлетворяет аппетит Сиксмита. Доктор оставляет половину на тарелке и потягивает газированную воду, читая последние письма Фробишера. Через слова Роберта он видит самого себя, ищущего в Брюгге своего непостоянного друга, свою первую любовь – «и, если буду честным, последнюю».


Почти все письма Роберта начинаются местом: Шато Зедельгем, Неербеке, Западная Фландрия.

Сиксмит,
мне снилось, будто я стою в китайской лавке, от пола до высокого потолка загроможденной полками с античным фарфором и т. д., так что пошевели я хоть единой мышцей, несколько из них упали бы и разбились вдребезги. Именно это и случилось, но вместо сокрушительного грохота раздался величественный аккорд, исполненный наполовину виолончелью, наполовину челестой, до мажор (?), продлившийся четыре такта.

<…>

Из-за встречного ветра и постоянно соскальзывавшей цепи уже едва ли не вечерело, когда я наконец добрался до Неербеке – деревни, где живет Эйрс. Молчаливый кузнец показал мне, как добраться до шато Зедельгем, дополнив мою карту при помощи карандашного огрызка.

<…>

Я продолжаю рыться в сокровищнице библиотеки, сочиняю в музыкальной комнате, читаю рукописи в саду (белые лилии – имперские короны, докрасна раскаленные кочерги – шток-розы, все – в полном цвету), езжу по тропкам вокруг Неербеке на велосипеде или брожу по окрестным полям.

<…>

Только что закончил аранжировку. Воздух в шато липкий, словно белье, которое никак не желает просохнуть. По коридорам, хлопая дверьми, гуляют сквозняки. Осень оставляет свою мягкость, переходя к колючей, дождливой поре. Не помню, чтобы лето успело хотя бы попрощаться.
Искренне твой,
Р.Ф.

Сестры Вачовски в экранизации дополнили эти письма еще одним, которое отлично встает в корпус того, что Роберт Фробишер, композитор «Облачного атласа», связывающий всех персонажей вместе, написал своему другу и любовнику.

Сиксмит,
Я каждое утро поднимаюсь на ступени памятника Скотту — и всё проясняется. Я никогда не видел мира таким ярким. Не беспокойся, все в порядке. Всё в Абсолютном. Полном. Порядке. Теперь я понимаю, что границы между шумом и звуком условны. Любые границы условны. И созданы, чтобы их переступать. Все условности преодолимы, стоит лишь поставить для себя эту цель. В такие мгновения я слышу твое сердце также четко, как свое, и понимаю, что разлука — это иллюзия. Моя жизнь простирается гораздо дальше физического тела.

Дописываю в суматохе, которая напомнила мне нашу последнюю ночь в Кэмбридже. Встретил последний рассвет, наслаждаясь последней сигаретой. Не думал, что на свете есть вид совершеннее, пока не увидел потрепанную шляпу. Право же, Сиксмит, ты выглядишь в ней невозможно нелепо, но мне кажется, я никогда не видел ничего прекраснее. Я тайком наблюдал за тобой, и уверен, что не случайно я увидел тебя первым.

Я верю, что нас ожидает другой мир, Сиксмит. Лучший мир. Я буду ждать тебя там. Я верю, что мы недолго остаемся мертвы.

Ищи меня под звездами Корсики, где мы впервые поцеловались.
Навеки твой,
Р.Ф.
Начала этот текст в самолете из Калининграда, мы взлетали в темную ночь Балтики, я знала, что приземлимся мы в Ленинграде, потому что ко Дню Победы аэропорты временно сменили позывные, и Санкт-Петербург стал Ленинградом. Ты любишь так, как любят ленинградцы. Да будет мерой чести Ленинград.

В Калининграде я встречалась со школьниками, и мы говорили о войне. Они почти ничего о ней не знали. Мотали головой в ответ на мои вопросы, и когда я спросила: «Неужели родители не говорят с вами о Великой Отечественной войне?», сказали: «Нет». Уверена, не врали и не лукавили.

Три моих прапрадедушки погибли на фронтах ВОВ. Один из них, Николай Макеев, не успел даже поучаствовать в боевых действиях. Их эшелон следовал поездом на фронт, когда его разбомбили. Бабушка рассказывала мне, что ее отец, когда они ехали в Киев много лет спустя, вышел в тамбур и долго стоял там – одна станция, вторая, третья, смотрел на бесконечную украинскую степь, вернулся заплаканный. Семья у него спросила, что случилось. Он сказал, что даже не знает, где умер отец – в каком именно месте. Где-то на железной дороге.

Ещё один прадедушка вернулся. Вернулся брат прабабушки – с медалью «За взятие Берлина».

Когда моя прабабушка, ребенок войны, умирала, родители приводили меня к ней и просили рассказать всё, что она помнит – о той жизни и той войне. Так повторялось много-много раз. Она, седая, маленькая, щуплая, сильно болела и уже не вставала с кровати, и раз за разом к ней приводили правнучку и говорили: «Повтори ей всё, что ты знаешь». Мои родители тогда, почти двадцать лет назад, решили, что ничего важнее для последних дней общения правнучки и прабабушки нет и не может быть, чем память о Великой Отечественной войне. Я была маленькой и упиралась, не хотела слушать. Она рассказывала, как с братьями и сестрами они много месяцев ели лишь кожуру от картошки. Как варили ремни. Как от чувства голода никуда не получалось деться. Как рано им всем выпало повзрослеть.

Так случилось, что последние полгода я много работала над историей журналистов Великой Отечественной войны. Симонов, Гайдар, Петров, Инге, Маграчев, Калашников, Инбер, Берггольц, Фролов, Матусовский, Джалиль. Симонов и Матусовский были такими друзьями, что вместе ездили к Матусовскому в Луганск, не разлей вода, говорят. Петров писал жене в марте 1942: «Ты даже не можешь себе представить, как я люблю тебя и детей». Вера Инбер приехала к мужу на последнем поезде, шедшем в блокадный Ленинград – чтобы быть вместе. Жена Михаила Калашникова взяла его камеру, когда он погиб под Севастополем, и фотографировала за него. Сидя в Моабитской тюрьме, уже готовясь к смерти, Муса Джалиль вел маленькую, размером с ладошку тетрадь, сложенную из обрывков и кусков бумаги. Он знал, что умрет и надеялся, что сохранятся хотя бы стихи. Всю эту информацию я выискивала среди редких, часто не оцифрованных воспоминаний. Перепечатывала. Находила на заброшенных страницах веб-архивов.

Сколько судеб нам не удалось сохранить? О скольких подвигах мы никогда не узнаем?

Я была в Рейхстаге и видела те надписи, что оставили советские солдаты. И это – уже тогда – тоже была попытка сохранить память. Я, русский солдат, там был, история похожа на цунами, она нас всех смоет за борт, но от меня останутся вот эти выцарапанные на Рейхстаге слова.

Евгений Петров разбился на самолете. Корабль Инге подорвался на мине. Гайдара расстреляли фашисты, когда он стоял на железнодорожных путях. Может быть, тех самых, где погиб и мой прапрадедушка.

Они умерли, но победили. И армия победителей сегодня пройдет по Красной площади — в первую очередь, за них. Есть вещи выше государственных интересов, выше личных интересов, выше жизни. Их очень мало. И эта Победа — из их числа.

С праздником. В полдень 22 июня 1941 года Молотов произнес самую важную речь в мировой истории и закончил ее обещанием: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами». Оно было в тексте обращения с самых первых редакций — легко представить, что его и написали первым. Язык обыграл время и напророчил исход войны. Мы знаем, что ныне лежит на часах и что совершается ныне.
«Убей немца!» — главный лозунг первых лет Великой Отечественной. Он был естественен и необходим. «Мне, политруку миномётной роты, в самые тяжёлые дни Сталинградской битвы не нужно было без конца заклинать своих бойцов: "Ни шагу назад!". Мне достаточно было прочесть стихотворение Симонова "Убей его!"» — так вспоминал писатель Михаил Алексеев.

Но от этого лозунга необходимо было отказаться, когда в 1945 советская армия вступила на территорию Германии, полную мирных жителей.

Хотя на самом деле советская пропаганда сменила курс раньше — и сменила настолько, что даже главный рупор «пропаганды ненависти» Илья Эренбург попал в опалу.

С журналистом Яной Титоренко на примере трёх газетных статей рассказываем, как менялась наша пропаганда и медиаполитика в годы Великой Отечественной.

На Ютубе
Вконтакте
Когда в 2019 году издательство Лимбаха выпустило переписку Седаковой и Бибихина, я ее сразу купила, с тех пор и читаю: некоторые вещи по третьему разу, некоторые — еще никогда.

В связи с тем, что в Риме выбрали нового Папу, я вспомнила, как Седакова рассказывала (не Бибихину, а в интервью, хотя Бибихину она о Папе тоже много писала) о встрече с Иоанном Павлом II.

За два дня до этой встречи я успела в Риме — случайно! — купить книгу его стихов. А папа писал стихи до самой смерти, причём по-польски. Это было двуязычное издание, польско-итальянское. И я буквально за день до встречи успела её прочитать. И это оказалось очень кстати. Сначала он спросил меня (уже за столом), каких польских поэтов я люблю. И я ответила — Циприана Норвида ⁠ (между прочим, Бродский тоже его любил). Папа очень удивился и сказал своему секретарю <архиепископу Станиславу> Дживичу, который был и его духовником: «Подумай только, она выбирает как мы! Иностранцы обычно говорят: «Мицкевич, Мицкевич!» После этого он спросил: «А вот такого поэта, Кароля Войтылу, вы читали?» И тут я радостно говорю: «Читала!» (хотя это произошло только вчера). И он сказал: «Но не говорите, что вам понравилось». Я ответила, что могу сказать, что мне больше всего понравилось. Папа: «О, неплохо! И что же?» И я назвала «Песню о блеске воды»⁠. Польский я учила в Университете и с тех пор, конечно, сильно подзабыла, но читать могу. И он снова удивился и опять обратился к Дживичу: «А помнишь, в это время мы ездили…» — и начал называть имена каких-то польских деревень, где он был сельским священником. И сказал: «Тогда я это написал. С тех пор я никогда так сильно не чувствовал себя поэтом».

«Песнь о блеске воды» — это свободное переложение евангельского эпизода, когда Иисус встречает у колодца самаритянку. Нет смысла приводить на русском (ожидаю, когда Седакова переведет), в случае с польским языком это почему-то всегда убийство поэзии. Но поразительно, сколько у Кароля Войтыла тишины и вечности в поэзии. Сплошная тишина и вечность.
Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
Центр «Шум» начал выкладывать цикл фильмов о военных корреспондентах ВОВ. В числе экспертов кое-что рассказала и я.

Фрагмент — на память. Кажется, мне срочно нужны курсы ораторского искусства. Потом еще по телевизору покажут, говорят.
Писателя Владимира Богомолова называют «последним рыцарем советской военной прозы», а его роман «В августе сорок четвертого…» – первым крупным произведением о контрразведке и одной из лучших книг о Великой Отечественной войне. Роман был впервые опубликован в 1974 году в журнале «Новый мир» и сразу признан новым, ни на что не похожим явлением в литературе. В одном лишь 1975 году на него написали больше шестидесяти рецензии. Все признавали: подобного роману «В августе сорок четвертого…» ни в России, ни за рубежом прежде не писали. С 1976 года при переизданиях Богомолов впервые вывел в титул двойное название — «В августе сорок четвертого… (Момент истины)», а с 1979 года окончательно утвердил основное — «Момент истины (В августе сорок четвертого…)».

Захватывающий сюжет, гипнотическое влияние на читателя, абсолютная, почти протокольная точность, пул документов под грифом «совершенно секретно», джойсовский поток сознания, кросс-жанровость – Богомолов вышел далеко за пределы привычных представлений о прозе. Только справочные и подсобные материалы для романа состояли из 24 679 выписок и копий документов. При этом, документы в «Моменте истины» не только работают на правдоподобность, но и играют роль действующего лица.

4 июня в 19:00 прочту в Библиотеке Маяковского на Фонтанке лекцию о романе. Поговорим о становлении писателя Богомолова, о том, как создавался «Момент истины» и почему его следует читать как модернистский текст.

Регистрация по ссылке: https://tsentralnaya-events.timepad.ru/event/3361069/
Вчера читала лекцию о романе «Момент истины» Владимира Богомолова. Слушателей пришло не очень много: то ли лето (вполне понимаемо), то ли сам роман не слишком известен публике. И даже среди пришедших многие не читали.

Между тем, Богомолов сделал в советской (!) военной (!!) прозе невозможное — он вдруг начал писать как Джойс. Шпионский производственный детектив он написал совершенно новаторски, невозможно смело. В романе — три пласта повествования: документы, главы «от автора» и главы «от персонажей». Богомолов запросто меняет первое лицо на третье и обратно. В 1974 году, в СССР, где, как считается, не случилось модернизма и не наступил постмодернизм, и поэтому мы всегда догоняли, Богомолов ввел в военный роман один из немногих в русской литературе потоков сознания. Алехин у него несколько глав думает о трех вещах одновременно, потом эти размышления перемешиваются в отрывочные фразы и достигают кульминации в сильнейшей — я в этом убеждена — части романа:

Даже если они агенты, органолептика ничего не даст... А вещмешки дадут?.. Возможно... Не факт!..
Но это необходимость!.. В любом случае их придется задержать... Пассивно он себя ведет —
весьма!.. Счастливец — ему все ясно! Что ж, раскрыть их — это не его, это твоя задача!.. Легко
сказать... Лижет суставы и кусает сердце!.. А если... Как тогда они?.. Мищенко — особо опасен при
задержании!.. Не тяни — предварительный сигнал... Неужели это Мищенко?

«Лижет суставы и кусает сердце» — фраза о дочери. Алехин не может о ней не думать, ему пришло письмо о ее болезни. Он пытается анализировать сводки и думает о дочери. Это фантастический момент. И потом, вскользь, украдкой даже в собственных мыслях, он впервые задумывается о смерти.

То, как Богомолов использует документы, чтобы притормозить напряженное повествование — тоже новаторство. Как он миксует эпическое и наднациональное с личным. Как работает над характером и привычками каждого героя. Вся его жизнь — новаторство. Он называл себя человеком документа и факта. Утверждал, что служил в контрразведке, а знакомые рассказывали, что нет, что жил в эвакуации и лежал в психушке. Богомолов не позволял исправлять ни единого слова в своих произведениях. В 1993 году отбился от нападавших на седьмом десятке. Не любил фотографироваться. Не принимал никаких премий. В Союз Писателей принципиально не вступал.

«Новый мир» с тремя частями романа «В августе 44-ого» передавали, потрепанный и затертый, друг другу, потому что в Москве его было не достать. Мне нравится, как Богомолов о борьбе с цензурой по поводу этого романа потом писал «но было время и были люди». Так и есть. И это не только про цензуру.

Один из критиков очень хорошо отметил, что Богомолов впервые в русской литературе показал Россию за работой. Не за чаяниями и страданиями, не за молитвами и сомнениями, а за работой.

Василь Быков Богомолову после прочтения «Момента истины» написал: «Я очень люблю тебя и твою прозу, о которой когда-то давно еще прочитал у Бондарева, что он не видит в ней недостатков. Я — тоже».

Грустно, что мы об этом так мало знаем и понимаем.
Дочитала «Совиную тропу» Павла Крусанова. Скрывать не буду: один из моих любимых современных писателей, и, говоря начистоту, для моего поколения будет странным любой иной выбор.

Мы как-то писательским чатом запойно читали «Укус ангела», там есть образ, который показался мне одним из самых болезненных и страшных в современной прозе: поверженная сдающаяся Москва похожа на ромашковое поле — усыпана белыми полотнищами.

Новый роман гораздо более спокойный и размеренный, ностальгирующий, будто бы даже ленный моментами. Петербургский. Приятно, что главный герой живет на соседней улице. Я на всякий случай пошла по ней прогулялась. И по набережной лейтенанта Шмидта, куда ходили герои. Да и вообще у меня такого давно не было: я всё отложила и просто читала книгу, хотя в ней нет особенного надрыва и ничто не требует читать ее быстро. Летне-осенняя проза. Не представляю ее зимой.

Впервые открыла роман на Невском проспекте, когда только получила. Сразу прочла последнюю страницу — шалость, но весь блистательный Петербург как будто тогда и родился вот для этих слов, и они еще долго не шли у меня из головы, и еще долго не уйдут оттуда, как и та Москва в ромашках.

В «Укусе ангела» повествование неслось вперед — на бронепоезде Ивана Некитаева, великого полководца, собравшего Российскую империю до Константинополя и дальше, и готового ее уничтожить. В «Совиной тропе» главный герой Саша по завету друга решает стать рыцарем ордена тайного милосердия — помогать художникам и поэтам, спасать несчастных дам, спасать Россию. Саша продает велосипеды и любит Катю, бывшую женщину своего отца и свой эксперимент тайного милосердия. Мне кажется, в романе очень много любви — спокойной и ясной, будто стекло протерли. Есть в этой прозе типичные крусановские черты — персонажи, коллекционирующие странные вещи, жуки, лучшие друзья, война, конец света, Леонтьев, Секацкий (присутствует незримо), долгие рассуждения о том, почему пала или не пала империя.

В 2022 году я училась у Крусанова на Мастерской АСПИР и недавно при встрече он мне сказал, что тогда приметил в моем тексте одну цитату, которую добавил себе. Не вру, ей-богу, постмодернизм в чистом виде, я не жадная, в этом есть что-то от истиной игры. Как у меня было, не помню (ладно, помню, просто не буду цитировать), а у Крусанова так: «Вот что я знаю о времени: оно бывает прошедшее, настоящее — и то, которое я был и буду с тобой».

Мне нравится, что когда знаешь автора, его книга похожа на диалог, который у вас никогда бы не состоялся.
2025/06/14 04:43:29
Back to Top
HTML Embed Code: