Telegram Group Search
НОЯБРЬСКОЕ НЕБО

Небо туманное
красит глаза мои
белою краской.

Желтым цветком
разорву пелену
на глазах помутневших.

Но не забыть им
безжизненность
белого цвета.

(В золото крыльев
души моей
мир перекрашу)

Небо апрельское
дарит глазам моим
краску индиго.

Белую розу
я к ним поднесу
и заплачу.

Не различает душа
изменение
цвета.

(Стала слепою она.
Стали белыми крылья)

(Federico García Lorca)

Пер. Борис Далматов
«НЕ В БРЕДУ ЯРКОЙ ВСПЫШКИ, В МЯГКОЙ ЛЕНИ ТЕРЯЕШЬ СЕБЯ»

Все время сплю. Усталый, замученный дрянной, мелкопорочной жизнью мозг омывается сном, как ливнем. Только сейчас я узнал, как нездорово жил все это время, как отвык от своей тишины, в какой дальний вонючий угол забился от самого себя. Не на крутом повороте ломаешь башку, в маленьком грехе, становящемся повседневностью. Когда день превращается в цепь маленьких удовольствий: папироса, рюмка водки, баба, приятельский трёп, случайная легкая книга — не в бреду яркой вспышки, в мягкой лени теряешь себя. Всё так просто понять, всё так трудно исправить. Я как бы в рабстве у своего большого, жирного тела. Дождь для него — беда, тишина — беда, покой — беда, ему сладенького подавай каждый час, каждый миг. Загоняло меня брюхо, как официанта, то ему папиросочку подавай, то водочки, то кофейку крепкого, то бабу, то легкого чтения! Вот свинья-то!..

(Юрий Нагибин. Дневник / 1953)
НАДЕЖДА

В тот час, когда умру,
смерть не придет на зов,
чтоб дать забвенья чашу круговую,
но свет сквозь грудь пройдет,
в агонии ликуя
о том, что смерть вокруг
как белый сад цветет

(Алла Надеждина)
Любое утверждение о том, что мы не можем учиться у других, — это утверждение, потворствующее либо самоумалению, либо нарциссической гордыне, поскольку предполагается, что мы либо неспособны извлекать уроки из каких-либо источников, кроме самих себя, либо способны, но считаем, что наш непревзойденный прогресс вознёс нас выше всех предшествующих моральных устоев и существ? Очевидно, что эти два предположения неверны.

(Wael B. Hallaq. The Impossible State: Islam, Politics and Modernity’s Moral Predicament)
Любовь к человеку предполагает целомудренность и такт, то есть чувство дистанции, постепенно преодолеваемой, но не подлежащей мгновенному упразднению.

(Сергей Аверинцев. Попытки объясниться)
Естественность творимого добра
есть плод любви: цветок растёт из почки.
Кто полюбил, тот лучше, чем вчера.
Амур нас всех возьмёт поодиночке —
для каждого придёт своя пора.
Мы лучше нашей бренной оболочки.
Кто любит мельком, только до утра —
тот мёртв, закопан и не стоит строчки.

(Cecco Angiolieri)

Пер. Геннадий Русаков
Св. Кековой

Век безлюдный, ржавый, пьяный,
с сердцем, стиснутым внутри.
Подари мне куб стеклянный,
шар свинцовый подари —
недотрога, бедолага,
знать, судьба всегда права,
и сладка ладоням тяга
молодого вещества.
Только страшно, что предметы
исчезают в синий час,
только жаль, что волны света
не укачивают нас…
От Гомера до Абая,
от пчелы до мотылька,
словно чашка голубая
жизнь горючая хрупка,
и за снежным разговором
рвутся в дальние края
чёрный голубь, белый ворон,
светлый пепел бытия…

(Бахыт Кенжеев)
«СОЗЕРЦАТЕЛИ — САМЫЕ СТОЙКИЕ ВОИНЫ»

Созерцание — то, что мы называем поэзией, — прямо противоположно тому, что мы слишком часто подразумеваем под поэзией. Это не украшение, это не красивость, это не что-то эстетическое, это словно приложить руку к тончайшей грани реальности. И, назвав её, дать ей случиться. Реальность на стороне поэзии, а поэзия — на стороне реальности. Созерцатели, кем бы они ни были, могут быть поэтами, известными как таковые, но могут быть и штукатуром, по-соловьиному насвистывающим в пустой комнате, или молодой женщиной, думающей о чем-то другом во время глажки белья.

Моменты созерцания — это моменты великой передышки для мира, потому что именно в эти моменты реальность больше не боится прийти к нам. В наших сердцах и в наших головах больше нет шума. Вещи, животные, призраки, которые очень реальны, все живое приближается к нам и приходит, чтобы найти свое имя, приходит, чтобы просить поименовать их. Поэтически жить, может быть, прежде всего смотреть спокойно (en paix) , без намерения схватить, даже не ища утешения, не ища ничего. Смотреть почти с тем свободно парящим вниманием, о котором говорят психоаналитики.

Иметь своего рода прозрачное присутствие в мире. И я думаю, что в этот момент что-то в мире раскрывается, как миндаль. Мы понимаем, о чем идет речь, когда дело касается жизни. Мы понимаем это без слов и, возможно, даже не умея этого сказать. Штукатур, домохозяйка или поэт со своим стихотворением, каждый из которых создаёт что-то очень реальное и очень эфемерное, не являются хозяевами того, что они видят. В этой непрекращающейся борьбе, которую представляет собой так называемый современный мир, созерцатели — самые стойкие воины. Возможно, именно они помогут нам спастись.

Просто нужно, чтобы каждый вернулся к тому делу, которое он должен делать, самым простым способом. Стихи пекаря — это его хлеб.

(Christian Bobin. Le plâtrier siffleur)
Я знаю, дороги бегут
Быстрее, чем школьники,
Запряжённые в ранцы,
Бегут по пояс в тумане
В хладном дыханье осеннем.

(René Char)

Пер. Арина Кузнецова

Иллюстрация: Sergio Larrain. Londres, 1959
«ИЗ ВСЕХ ОБЪЕКТОВ ЕГО ЛЮБВИ НАИМЕНЬШЕЕ МЕСТО ЗАНИМАЕТ ИСТИНА»

Мое несчастье в том, что от меня всегда требуют (и Солженицын, и его противники), так сказать, безоговорочного согласия с их установкой, принятия ее целиком. А это для меня невозможно, ибо, мне кажется, я вижу правду и ложь каждой из них, то есть я понимаю, например, что в «Милюкове» (это почти имя нарицательное) можно видеть и тьму, и свет. Но на это «и… и» русские не способны. Максимализм, присущий русским, распространяется на все области жизни и даже особенно на те, в которых он неизбежно приводит к идолопоклонству. Поэтому русские споры так бесплодны. Борьба всегда идет на уничтожение противника. Упрощенно можно сказать, что если Западу свойственна релятивизация абсолютного, то русским в ту же меру свойственна абсолютизация относительного. И корень этого – в антиисторизме русского сознания, в вечном испуге перед историей, то есть сферой «перемены», сферой относительного. Испуг перед Западом, испуг перед «реформой» – мы так и жили и живем испугом. Власть боится народа, народ боится власти. Все боятся культуры, то есть различения, оценки, анализа, без которых культура невозможна. Отсюда всегда эта пугливая оглядка на прошлое, потребность «возврата», а не движения вперед. Русское сознание ностальгично, ностальгия его по «авторитету», который легче всего найти в прошлом… Не случайно же из всего прошлого – религиозного – России Солженицын выбрал (сердцем, не разумом) старообрядчество, этот апофеоз неподвижности и страха перед историей. И столь же не случайно ненавидит Петра и петровский период – то есть «прививку» России именно истории. Русское сознание «историософское», но не историческое. Все всех зовут куда-то и к чему-то «возвращаться», причем возврат этот – типично «историософская» логика – оказывается, одновременно, и концом, завершением истории посредством апофеоза России. Если будущее умещается в эту схему, то только как конец… И вот потому-то свобода так мало нужна. Она не нужна, если абсолютизируется прошлое, требующее только охранения и для которого свобода – опасна. Она не нужна, если будущее отождествляется с «концом». Свобода нужна для делания, она всегда в настоящем и о настоящем: как поступить сейчас, какую дорогу выбрать на перекрестке. Но если душа и сердце томятся о прошлом или о конце, то свобода решительно не нужна. «Русоненавистники» ошибаются, выводя большевистский тоталитаризм из самой русской истории, из якобы присущего русскому сознанию рабьего духа. Это ничем не оправданная хула. Из русской истории, наоборот, можно было бы вывести почти обратные заключения. В русском сознании силен дух оппозиции, противостояния и даже индивидуализма. Мне даже кажется, что стадное начало сильнее на Западе (порабощенность моде – будто то в одежде, будь то в идеологии). Если русский чему-то «порабощен», то не власти как таковой, а «сокровищу сердца», то есть тому, что – большей частью слепо и потому почти фанатически – любит и чему, потому, поклоняется… Но вот что страшно: из всех объектов его любви наименьшее место занимает истина. Я бы сказал, что если говорить в категориях греха, то грех – это отсутствие любви к Истине. Отсюда то, что я назвал бессмысленностью споров. Ибо спорить можно об Истине, о любви спорить бесцельно (что «красивее» – юг или север, решается не по отношению к Истине, а «любовью» сердца). «Люди более возлюбили тьму, нежели свет» (Ин.3:19). Эти горестные слова Христа как раз об этом. И горесть-то их ведь в том, что любят эти люди тьму не за то, что она тьма, а потому, что для них она свет… <...> О чем бы он ни спорил, чем бы ни возмущался и ни восхищался – критерием для него никогда не будет Истина… А так как именно Истина и только она – освобождает, русский действительно обычно – раб своей «любви».

(Александр Шмеман. Дневник / 11 октября 1979)
Серым снегом раскрошилось небо.
Гордости колючее ярмо.
Если верность — это злое лето,
То предательство — октябрьское дно.

Где мы? Люди? Кормовые свиньи.
Пала вниз заоблачная рать.
В пропасти сплетающихся линий
Даже больше нечего предать.

Зарекаюсь ничему не верить.
Обещаю никого не полюбить.
В Храме поцелуи сыпет челядь,
Ариадна разрывает нить.

В чистом воздухе застуженная вера
Кашляет, харкает криком птиц.
Где любовь — зарезанная стерва,
Там предательство — прозрение глазниц.

Мне твердит затученная осень:
«Славь себя, обрадуй, полюби!»
Но на чердаке лежит забитый Мосин.
Да и мне ещё не тридцать три.

(Андрей Скрипачъ)
Я увидел, с какой горечью умирал наш раненый. Он сказал мне: «Государь, я умираю... Я отдал свою жизнь. А мне ничего не дали. Я уложил врага пулей в живот, и пока мне за него не отомстили, я смотрел на убитого. Мне показалось, что он был счастлив, потому что отныне нераздельно принадлежал тому, во что верил и чему служил. Смерть стала его богатством. А я, я умираю, служа капралу, моя смерть ничего ему не прибавит, а умирая зазря, трудно чувствовать себя счастливым. Я умираю достойно, но меня тошнит...»

(Antoine de Saint-Exupéry. Citadelle)

Иллюстрация: Patrick Chauvel. Chechen fighters running past dead Russian soldiers in Grozny, January 1995
МОЁ ВРЕМЯ

Громадный город, море грез, фанфары,
Дряхлеют страны и бесславны полюса,
Геройство и нужда, продажная краса,
Стальные рельсы в адских клубах пара.

В заоблачной дали трещит пропеллер.
Рыдают облака. Вредней, чем ведьмы, книги.
Сжимается душа в дрожащем теле.
Искусство умерло. Часы летят, как миги.

О, мое время! Как назвать тебя?
Потемки знаний, скудость бытия.
Я, как и ты, грущу о нем всерьез.

Но словно феникс, ты воспрянешь вдруг,
Так посмотри внимательно вокруг,
Безумства не страшась и бездны слез!

(Wilhelm Klemm)

Пер. Ромен Нудельман
«ВЕЧНОСТЬ ОКРУЖАЕТ МЕНЯ, КАК МОРЕ»

Эмили Дикинсон поражало, «как живет большинство людей без единой мысли». Удивление ее понятно, поскольку сама она с юных лет была поглощена одной мыслью, разрешением одной загадки. «Я не могу сказать, как выглядит вечность, – писала Эмили, – она окружает меня, как море». Во всех проявлениях окружающей жизни она доискивалась вечного смысла, бессмертия <...>. Причем она хотела конкретизировать эти отвлеченные понятия, дать им реальную жизнь. В этом смысле надо понимать ее знаменитую фразу о том, что предметом ее занятий является все окружающее. И только в этом плане можно осмыслить трагедию ее взаимоотношений с внешним миром. Эта же точка зрения определяет и основную особенность поэтического видения Эмили Дикинсон – его парадоксальную двуплановость. В ее стихах самым причудливым образом соседствуют глобальные понятия человеческого бытия – «природа», «смерть», «вечность», «бессмертие», «Голгофа» со всевозможными бабочками, пчелами, шмелями, лягушками, пауками и малыми птахами. Это пристальный взгляд одинокого человека, широко мыслящего и потому замечающего каждую мелочь:

Низки, убоги облака.
Снежинка – пешеход
Между амбаров и борозд
Пройдет иль не пройдет? –

Весь день сочится ветра плач –
Обидели певца –
Порой природу вроде нас
Застанешь без венца.

Интересно, что в приведенном стихотворении персонификация явлений природы – от малой снежинки до образа природы в целом – выражает их отчужденность от человека человеческими ее проявлениями – одиночеством, неприкаянностью, печалью. Отчужденность одинокой природы, ее самостоятельная и загадочная жизнь ощущается Эмили настолько остро, что порой перерастает в ужас:

Вся облачность сошлась плечом к плечу
Ее толкает хлад
И вспышка мечется как мышь
И до упаду чащи мчат
И гром как сущего распад
Лишь глубины могил
Вовеки не достигнет ад
Природы грозный пыл

Эмили было чуждо всякое пантеистическое обожествление природы. Природа в ее представлении жила своей собственной стихийной жизнью и тем-то и была страшна сознающему ее человеку. И все же, чуждая человеку, природа была связана с Творцом некой простой и органичной связью. Эту связь не затрудняло скудное сознание, обрекающее человека на одиночество и неслиянность с миром. Эмили доходила в этом ощущении прямо-таки до зависти к бессознательной природе:

Счастливый камушек-дружок
Один гуляет вдоль дорог,
И не влечет его успех,
Не мучают ни страх, ни грех –
От сотворенья, испокон –
В одежде скудной, босиком,
Но словно солнце, волен он –
Судьбу, которой наделен,
Исполнить с точностью планет,
Хотя ему и дела нет

Ощущение того, что ее окружает «море вечности», близость бессмертия и непостижимость его – вот основной пафос восприятия «всего окружающего»:

Вечно лететь могли –
Птицы - часы - шмели –
Нет им элегии.

Вечно стоять могли –
Вечность - печаль - холмы –
Но без меня - одни.

Покой есть стремленье ввысь.
Но мне не изречь небес.
И тайна пребудет здесь!

Однако, «большинство людей» не замечало окружающей тайны.

(Александр Величанский. Сиянье боли: заметки о жизни и творчестве Эмили Дикинсон)

Иллюстрация: Hans Thoma. Forest meadow, 1876
Если откроешь глаза своего духа и своего тела, узришь людей-преступников, погруженных в этом страшном несчастии. Лишенные света, с гнилью смерти в душе, темные и слепые, поют и смеются, проводят время в тщеславии, в удовольствиях, низменной распущенности. Развратники, пьяницы, обжоры, чрево свое делают своим богом. Кроме того есть в них только ненависть, недовольство и гордыня, и тысячи других пороков, о которых Я тебе говорил. И они не осознают свое состояние! Если не изменят свою жизнь, они на пути, который ведет их прямо к вечной смерти, а они идут по нему, распевая песни! Разве не считалось бы огромной глупостью и безумием то, что человек, приговоренный к смерти, шел к помосту, распевая песни, танцуя и веселясь? Несомненно. Это – безумие этих несчастных, безумие тем большее, что они несут несравнимо больший урон в смерти души, чем те в смерти тела. Теряют жизнь благодати, те же – жизнь тела; в вечном осуждении они получают муки бесконечные, те же – муки временные. А они бегут и поют! О, слепцы, среди слепцов! О, глупцы и безумцы, превыше всякой глупости!

(Caterina da Siena. Dialogi de providentia Dei; Libro della Divina Dottrina)

Иллюстрация: Pieter Bruegel de Oude. De triomf van de Doods, 1562 / fragment
Мы были неудачники,
мы были романтические идиоты:
летали на пушечных ядрах,
сражались с полчищами ветряных мельниц,
искали Священный Грааль,
мы познали вкус блистательных поражений.
Мы брали штурмом дворцы великанов,
мы видели карликов,
спорящих за гнезда с птицами,
а в перерывах между нелепыми подвигами
и драгоценными глупостями
смотрели подолгу на звезды
глазами полными слез.

(Михаил Победоносцев)
Forwarded from Silene Noctiflora
В печать отправлена первая книга нашего издательства.

Армин Молер
«Против либералов»


Книгу швейцарско-немецкого  публициста и историка Армина Молера (1920-2003) «Против либералов» (1990) можно считать последней крупной работой ветерана правоконсервативной сцены ФРГ второй половины ХХ века. Она была написана в годы триумфа либеральных идей со свойственным автору острым выпадом в адрес торжествующей политической силы. Молер противопоставляет либеральному типу человека, одержимому «манией разумности» и  склонному к утопическому мышлению, образ правого, выстраивающего отношения с миром согласно принципу «героического реализма», который позволяет принимать действительность во всём её многообразии и несовершенстве, определять путь, не страшась собственной смертности, признавая данность существующих обстоятельств, ценностей, культуры и институтов.

Ожидаем тираж к началу декабря. Книгу можно будет приобрести на стенде магазина «Циолковский» во время ярмарки Non/fiction, а также в самом магазине. Затем издание поступит и в другие книжные.

Вскоре мы объявим о презентации книги и предзаказе. Следите за новостями на нашем канале.
Как скрадывает облик глубину!
Мы истиной считаем вид предмета.
Нас изменяет бег зимы и лета.
И все ж мы у незримого в плену!

Так не веди своим потерям счет.
Пространство сердца вне пределов дали.
Когда в тебе твой голос прорастет —
твой мир, твои светила зазвучали.

(Rainer Maria Rilke)

Пер. Вячеслав Куприянов
«СТАЛКИВАЯСЬ С БОЖЕСТВЕННЫМ, ЧЕЛОВЕК СТАНОВИТСЯ ДРУГИМ»

Отношения между божественным и человеческим возможно исключительно на основе разрыва, и надо принять то, что никакого продолжения человеческого в божественном нет и быть не может. Божественное входит в мир человека, не совпадая с любыми — о нём — представлениями, когда никаких гарантий и условий его принятия нет и быть не может. <...> Сталкиваясь с божественным, человек становится другим. Но если он рассуждает о божественном по меркам себя, то теряет связь с ним, при этом теряя себя. Всё начинает быть путанным, расстроенным и скомканным.

Само столкновение с божественным не может быть растянутым во времени, потому что конечное связано с божественным как со своим пределом. Человек выходит к вечному как к своей границе, и это не может быть продолжением и продлением времени: таковы состояния касания, озарения, пробуждения. Раскрываясь божественному, уже в следующий миг человек оказывается в себе и при себе, но он уже тронут открытой стороной границы: она его коснулась, и человек на миг «выпадает» из времени, но расположиться в вечном не может. Касания вечного нужны человеку потому, что позволяют пережить приобщение к бытию сущего и его событийности.

Но если речь идёт о невозможности преодоления человеком своей конечности в параметрах существования, ему надо сосредоточиться на другом. Непреодолимое надо принять как предел и границу допустимого, но само невозможное нельзя понимать, как нечто данное. Человек сталкивается с невозможным, но не может в него внедриться, он не может разместиться в нём. Вечное — это предел, которого человек может касаться, но он неприступен для расположения. Вот почему любые представления о божественном, включая и душу человека, склонны его обманывать.

(Андрей Сергеев. Своё и другое: «есть» сущего и его тайна)
Мы спасались в тонущей Атлантиде.
Но наступит срок – и при всём желанье
странно будет мне тебя, дорогая, видеть
с неизменно энного расстоянья.
Прочий мир, включая родные веси,
отделённый уж от меня межою,
станет мне не нужен, не интересен.
Только ты останешься не чужою.

Головокружительной вышиною
дорожат лишь звёзды, идя на нерест.
Мне же легче – с полною тишиною,
при которой слышен твой каждый шелест.
Уж тогда не сможешь мои заботы
на себя ты взваливать, слава Богу.
Ты ещё румяней в момент дремоты,
хаотичных сборов, пути к порогу.

Разыщи уже к середине века,
над моим пред тем опечалясь камнем,
то ли Сон счастливого человека,
то ли Сон пропащего человека
в Дневнике писателя стародавнем.
Вот тогда возьму я тебя с поличным.
И тебе, не зная о том, придётся
стать в ответ сравнимою с мозаичным
серебром монеток на дне колодца.

(Юрий Кублановский)
2025/01/03 03:57:47
Back to Top
HTML Embed Code: