Вот это время, когда август вызревает в сентябрь, когда ещё жарко днём, но в липовой листве всё больше солнца, а ночи уже не войлочные, как в зной, но атласные, студёно-синие, в брызгах звёздного молока — никуда я, старая полковая лошадь, не денусь, оно поёт мне боевой трубой, скоро под Трою, скоро из-под Трои домой, вместе с Одиссеем.
Сентябрь почти двадцать лет начинался для меня с Гомера, с дивно украшенного космоса, с горячих камней, на которых трудно растёт всё, кроме горьких оливок и легенд, с вытоптанной равнины у Скамандра, с корявых, наотмашь бьющих запахов военного быта, от конского пота до горящего жертвенного жира, с грохота битвы, крика в совете, едва не переходящем в битву же — с моря сорока оттенков, зелёного, как мёд, и чёрного, как фиалки, смолистого и тяжёлого, как вино, которое непременно нужно разбавлять водой.
Путь мой был сложнее Одиссеева, потому что мне нужно было провести им до ста двадцати рядовых необученных, и за каждого павшего с двойкой в ведомости деканат спускал с меня шкуру, а я, стало быть, спускалась в Аид и собственной кровью, баран не годится, отпаивала тени, чтобы заговорили и наговорили хоть на три, вышли за мной во второй семестр; а уж я не оглянусь, будьте уверены.
Во времена, давно сплавившиеся в легендах воедино с гомеровскими, приятель моего прадеда нашёл у помойки возле дома под снос "Илиаду" и "Одиссею" — вернее, ИЛIАДУ и, представьте, ОДИССΣЮ, так странно-безграмотно значится на корешке — дореволюционного издания Бр. Маркс и принёс в наш дом, "вдруг Алёнушке нужно". Алёнушка, мама моя, была в те поры едва школьницей. Она читала Гомера, а после сдавала его на первом курсе филфака по этим книгам. Потом то же делала я — и по сейчас уверена, что Аθина куда более богиня, чем Афина, и две собаки Телемака, конечно лихiя, а не лихие, старая орфография подходит и велеречивому Гнедичу, и орнаментальному Жуковскому; хотя я всегда советовала котятам "Одиссею" Вересаева, в неё проще зайти.
Может быть, когда с тех пор, как я ушла из университета, пройдёт хотя бы столько же времени, сколько я там прожила, я перестану к сентябрю переходить на гексаметр даже дыханием, но пока — пока вот вам иллюстрации Дани Торрента к пересказу "Одиссеи" для детей.
Все, как живые — хотя почему "как".
Сентябрь почти двадцать лет начинался для меня с Гомера, с дивно украшенного космоса, с горячих камней, на которых трудно растёт всё, кроме горьких оливок и легенд, с вытоптанной равнины у Скамандра, с корявых, наотмашь бьющих запахов военного быта, от конского пота до горящего жертвенного жира, с грохота битвы, крика в совете, едва не переходящем в битву же — с моря сорока оттенков, зелёного, как мёд, и чёрного, как фиалки, смолистого и тяжёлого, как вино, которое непременно нужно разбавлять водой.
Путь мой был сложнее Одиссеева, потому что мне нужно было провести им до ста двадцати рядовых необученных, и за каждого павшего с двойкой в ведомости деканат спускал с меня шкуру, а я, стало быть, спускалась в Аид и собственной кровью, баран не годится, отпаивала тени, чтобы заговорили и наговорили хоть на три, вышли за мной во второй семестр; а уж я не оглянусь, будьте уверены.
Во времена, давно сплавившиеся в легендах воедино с гомеровскими, приятель моего прадеда нашёл у помойки возле дома под снос "Илиаду" и "Одиссею" — вернее, ИЛIАДУ и, представьте, ОДИССΣЮ, так странно-безграмотно значится на корешке — дореволюционного издания Бр. Маркс и принёс в наш дом, "вдруг Алёнушке нужно". Алёнушка, мама моя, была в те поры едва школьницей. Она читала Гомера, а после сдавала его на первом курсе филфака по этим книгам. Потом то же делала я — и по сейчас уверена, что Аθина куда более богиня, чем Афина, и две собаки Телемака, конечно лихiя, а не лихие, старая орфография подходит и велеречивому Гнедичу, и орнаментальному Жуковскому; хотя я всегда советовала котятам "Одиссею" Вересаева, в неё проще зайти.
Может быть, когда с тех пор, как я ушла из университета, пройдёт хотя бы столько же времени, сколько я там прожила, я перестану к сентябрю переходить на гексаметр даже дыханием, но пока — пока вот вам иллюстрации Дани Торрента к пересказу "Одиссеи" для детей.
Все, как живые — хотя почему "как".
Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
Весь мир против, но #осеннее_ночное_радио возобновляет свою работу.
Танец медведей из "Каллисто" Франческо Кавалли, входим в осень.
Танец медведей из "Каллисто" Франческо Кавалли, входим в осень.
Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
Немного Порпоры в эфире. Si Pietoso Il Tuo Labbro из "Узнанной Семирамиды". Птичка наша Филипп Жарусски, Venice Baroque Orchestra, за пультом Андреа Маркон.
#осеннее_ночное_радио
#осеннее_ночное_радио
В нездоровье, с телефона — комп умер, сейчас спецы пытаются данные спасти — сшила очередную лоскутную сказку.
Пусть и тут побудет.
Пусть и тут побудет.
Telegraph
Штормовое предупреждение
Все в городке знали, что Нора Смитам не родная, и что покойница Мод, сестра Джона, родила её неведомо от кого. "Ветром надуло", — со значением произносила старуха Галч, и кумушки, поджимая губы, кивали; срам-то какой. Дурное семя, ей бы знать своё место да…
Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
Я как-то уже вывешивала этот фрагмент большого концерта Ensemble Correspondances, но есть вещи, которые стоит время от времени повторять — чтобы сияли ярче, как заповедал Фридрих Шлегель.
Плач Орфея из оперы Луиджи Росси — у него Эвридику оплакивает оркестр, а не солист, есть в этом нечто целомудренно-тактичное. Чудесный Себастьен Досе, дирижируя, переступает лаковыми туфлями в отчётливой паване, смотреть на это вот так, когда видно музыкантов и их сказочные, неотсюдошные старинные инструменты, куда интереснее, чем на изыски современного балета в другой записи. Одна эта флейта большого калибра чего стоит.
#осеннее_ночное_радио
Плач Орфея из оперы Луиджи Росси — у него Эвридику оплакивает оркестр, а не солист, есть в этом нечто целомудренно-тактичное. Чудесный Себастьен Досе, дирижируя, переступает лаковыми туфлями в отчётливой паване, смотреть на это вот так, когда видно музыкантов и их сказочные, неотсюдошные старинные инструменты, куда интереснее, чем на изыски современного балета в другой записи. Одна эта флейта большого калибра чего стоит.
#осеннее_ночное_радио
Самый древний храм Аполлона, как говорят, был выстроен из лавра, и сучья лавра были доставлены от деревьев, растущих в Темпах. Этот храм по внешнему виду скорее можно было бы назвать похожим на лачугу. Затем, по словам дельфийцев, второй храм возник благодаря пчелам, из пчелиного воска и крыльев; говорят, что этот храм был послан Аполлоном к гипербореям.
Павсаний, "Описание Эллады", книга Х. Фокида, V,5.
Гиперборейский навык строительства из веток, мусора и клейких субстанций.
Павсаний, "Описание Эллады", книга Х. Фокида, V,5.
Гиперборейский навык строительства из веток, мусора и клейких субстанций.
Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
Девяносто седьмой год был удивительно счастливым.
По вторникам канал Arte давал театр, по средам музыку, и, если вовремя поймать анонс, — интернеты тогда ещё толком не изобрели — можно было записать со снежившего по облачности спутникового эфира что-то — такое. Записать, прошу заметить, на видеомагнитофон: я безжалостно стирала кино, заклеивая скотчем выломанные лапки фабричных кассет, ист., потому что любой фильм можно было теоретически купить, а где ты купишь "Ричарда II" с Фионой Шоу?.. а?.. эээ...
A Night With Handel как раз оттуда, из счастливого 97-го.
Решение очевиднейшее, в лоб, — выпусти оперу в нынешний вечерний город, в его торговые центры, подземные парковки, кабаки и парки, и она заживёт — но в этой лобовой очевидности есть что-то, с чем соглашаешься безоговорочно не умом, а всем собой, до ума: да, вот так, так хорошо. Есть и сейчас, а тогда, в 97-м году, оно было в двадцать, в сто раз сильнее, ярче и счастливее. Когда у тебя ещё много любви, когда живого в тебе больше, чем келоидной ткани, оно так и бывает.
Но финальная As Steals The Morn оттуда — совсем другое, особое дело. Уже тогда, в мои двадцать два, я это чуяла каждой клеточкой, а теперь понимаю. Найдено оно безошибочно: волшебная, бурная, с огнями и фиоритурами, с высоким градусом страстей, — love, jealousy, the consequences of these, с мягкой улыбкой Николаса Макгигана в этом фильме произносит что-то у меня голове — с оперной избыточностью и бьющей наотмашь красотой что страдания, что радости ночь завершилась, светает. Город возвращается к повседневности.
И духовые Генделя поют той самой золотой трубой, что удерживает солнце в небе, но не удержит ничего и никогда. Лучше, как водится, остаться здесь, ждать и смотреть на холмы.
Качество видео отвратительное, оно икает посередине, но это ничего не меняет.
Роза Маннион, Джон Марк Эйнсли, Orchestra of the Age of Enlightenment, за пультом Харри Бикет.
#осенее_ночное_радио
По вторникам канал Arte давал театр, по средам музыку, и, если вовремя поймать анонс, — интернеты тогда ещё толком не изобрели — можно было записать со снежившего по облачности спутникового эфира что-то — такое. Записать, прошу заметить, на видеомагнитофон: я безжалостно стирала кино, заклеивая скотчем выломанные лапки фабричных кассет, ист., потому что любой фильм можно было теоретически купить, а где ты купишь "Ричарда II" с Фионой Шоу?.. а?.. эээ...
A Night With Handel как раз оттуда, из счастливого 97-го.
Решение очевиднейшее, в лоб, — выпусти оперу в нынешний вечерний город, в его торговые центры, подземные парковки, кабаки и парки, и она заживёт — но в этой лобовой очевидности есть что-то, с чем соглашаешься безоговорочно не умом, а всем собой, до ума: да, вот так, так хорошо. Есть и сейчас, а тогда, в 97-м году, оно было в двадцать, в сто раз сильнее, ярче и счастливее. Когда у тебя ещё много любви, когда живого в тебе больше, чем келоидной ткани, оно так и бывает.
Но финальная As Steals The Morn оттуда — совсем другое, особое дело. Уже тогда, в мои двадцать два, я это чуяла каждой клеточкой, а теперь понимаю. Найдено оно безошибочно: волшебная, бурная, с огнями и фиоритурами, с высоким градусом страстей, — love, jealousy, the consequences of these, с мягкой улыбкой Николаса Макгигана в этом фильме произносит что-то у меня голове — с оперной избыточностью и бьющей наотмашь красотой что страдания, что радости ночь завершилась, светает. Город возвращается к повседневности.
И духовые Генделя поют той самой золотой трубой, что удерживает солнце в небе, но не удержит ничего и никогда. Лучше, как водится, остаться здесь, ждать и смотреть на холмы.
Качество видео отвратительное, оно икает посередине, но это ничего не меняет.
Роза Маннион, Джон Марк Эйнсли, Orchestra of the Age of Enlightenment, за пультом Харри Бикет.
#осенее_ночное_радио
This media is not supported in your browser
VIEW IN TELEGRAM
В своё время любимый френд рассказал, что дети из ПНИ просили принести из мира коробочку: положишь в неё что-нибудь, листик липовый, закроешь — хоть какое своё пространство в насквозь просматриваемом мире, где не уединишься и не спрячешься. О коробочке такой вечно просит что-то внутри, hospes comesque corporis, что-то, чему безысходно невыносима именуемая жизнью действительность.
И, Бах милостив, коробочку иногда дают.
#осеннее_ночное_радио
И, Бах милостив, коробочку иногда дают.
#осеннее_ночное_радио
Известная шутка о том, что Анна Каренина не погибла под поездом, но дожила, опустившись, до преклонных лет и однажды разбила бутылку постного масла о трамвайный турникет, совершенно, конечно, не работает, стоит присмотреться.
Толстой начинает роман в 1873 году, заканчивает через три года. Анне на момент начала событий по общему мнению лет двадцать пять-двадцать шесть. Нет, конечно, ко временам булгаковским ей было бы всего-то к девяноста, но едва ли Анна Аркадьевна, с её подорванным аптечными препаратами здоровьем, могла бы проявлять мучительную для соседей активность, за которую и заработала прозвище Чума.
Предлагаю взглянуть в сторону другой Анны, Анны Сергеевны, с собачкой. Вот она решилась, бежала в Москву, или муж-лакей кстати скончался, бывает же так, королева, что надоел муж? И наняла жильё той или иной степени приличности, в зависимости от обстоятельств, а на дворе-то самое начало ХХ века, есть ещё время дозреть в силе до бутылки масла, изгаженной юбки и награды, на которую ситец покупать.
Как-то оно логичнее, да и двух любимых недобрых докторов русской литературы хочется сочетать, они бы поняли друг друга.
Толстой начинает роман в 1873 году, заканчивает через три года. Анне на момент начала событий по общему мнению лет двадцать пять-двадцать шесть. Нет, конечно, ко временам булгаковским ей было бы всего-то к девяноста, но едва ли Анна Аркадьевна, с её подорванным аптечными препаратами здоровьем, могла бы проявлять мучительную для соседей активность, за которую и заработала прозвище Чума.
Предлагаю взглянуть в сторону другой Анны, Анны Сергеевны, с собачкой. Вот она решилась, бежала в Москву, или муж-лакей кстати скончался, бывает же так, королева, что надоел муж? И наняла жильё той или иной степени приличности, в зависимости от обстоятельств, а на дворе-то самое начало ХХ века, есть ещё время дозреть в силе до бутылки масла, изгаженной юбки и награды, на которую ситец покупать.
Как-то оно логичнее, да и двух любимых недобрых докторов русской литературы хочется сочетать, они бы поняли друг друга.
This media is not supported in your browser
VIEW IN TELEGRAM
#осеннее_ночное_радио под утро даёт немножко Телемана, адажио из ре-мажорного концерта для трубы TWV 51:D7. Я с этим, даст бог, усну, а большинство из вас начнёт день с чего-то хорошего.
Элисон Болсом, божественная, и Balsom Ensemble.
Элисон Болсом, божественная, и Balsom Ensemble.
И ещё о недобрых докторах, Чехове и Булгакове.
О том, как старший передал младшему свою сложную пациентку, я уже писала однажды, но он ведь и клинику на младшего оставил, со всеми исследованиями и наработками. Потому что покойный Максудов, автор записок, известных как "Театральный роман", — это, конечно, реинкарнация Каштанки.
Когда стало совсем темно, Каштанкою овладели отчаяние и ужас. Она прижалась к какому-то подъезду и стала горько плакать. <...> Если бы она была человеком, то наверное подумала бы:
«Нет, так жить невозможно! Нужно застрелиться!».
Что ж, вот вам человек.
Я вошёл к себе. Свет брызнул сверху, и тотчас же комната погрузилась в тьму. Перегорела лампочка.
— Всё одно к одному, и все совершенно правильно, — сказал я сурово.
Я зажёг керосинку на полу в углу. На листе бумаги написал: "Сим сообщаю, что браунинг № (забыл номер), скажем, такой-то, я украл у Парфёна Ивановича (написал фамилию, № дома, улицу, всё как полагается)".
Подписался, лёг на полу у керосинки. Смертельный ужас охватил меня. Умирать страшно. Тогда я представил себе наш коридор, баранину и бабку Пелагею, пожилого и "Пароходство", повеселил себя мыслью о том, как с грохотом будут ломать дверь в мою комнату и т.д.
Я приложил дуло к виску, неверным пальцем нашарил собачку.
А дальше — явление незнакомца, выход из привычного, артисты, огни, зал, этот мир мой... только Каштанка, насекомое существо, animula vagula blandula, выберет то, что знает как любовь, — и что, конечно, на деле есть чудовищное искажение самой идеи любви, отражение её в мутном, засиженном мухами стекле — а Максудов и того лишён, он тварь словесная, и полюбит он то, что превратит его разговор с самим собой хотя бы в подобие жизни. А то, что это подобие будет раз за разом обманывать, отнимать надежду, как тот кусок сала на верёвке — ну, прежний доктор, Антон Павлович, предупреждал.
Если пройтись по текстам с тщательным карандашом, в них обнаружится ещё и мелодическая, интонационная общность, они одной крови, они по-родственному похожи. "Шёл крупный, пушистый снег и красил в белое мостовую, лошадиные спины, шапки извозчиков, и чем больше темнел воздух, тем белее становились предметы", — это у Чехова. "Снег шёл крупный, ёлочный снег", — эхом отзывается Булгаков. "Вспоминала она комнатку с грязными обоями, гуся, Федора Тимофеича, вкусные обеды, ученье, цирк, но всё это представлялось ей теперь, как длинный, перепутанный, тяжёлый сон..." — отпускает Каштанку цирк. "Удивительно устроена человеческая память. Ведь вот, кажется, и недавно всё это было, а между тем восстановить события стройно и последовательно нет
никакой возможности. Выпали звенья из цепи! Кой-что вспоминаешь, прямо так и
загорится перед глазами, а прочее раскрошилось, рассыпалось, и только одна труха и какой-то дождик в памяти. Да, впрочем, труха и есть", — театр своего не отпустит.
И этот их, Каштанки и Максудова, одинаковый детский восторг. Сергей Леонтьевич разве что не бегает кругами и не лает. Впрочем...
Я хотел изобразить моему слушателю, как сверкают искорки на золотом крупе коня, как дышит холодом и своим запахом сцена, как ходит смех по залу... Но главное было не в этом. Раздавив в азарте блюдечко, я страстно старался убедить Бомбардова в том, что я, лишь только увидел коня, как сразу понял и сцену, и все её мельчайшие тайны. Что, значит, давным-давно, ещё, быть может, в детстве, а может быть, и не родившись, я уже мечтал, я смутно тосковал о ней. И вот пришёл!
— Я новый, — кричал я, — я новый! Я неизбежный, я пришёл!
Младшему доктору не привыкать ставить эксперименты на собаках, подобраны они в метель на улице, или достались в наследство вместе с саквояжем инструментов, библиотекой и пенсне.
О том, как старший передал младшему свою сложную пациентку, я уже писала однажды, но он ведь и клинику на младшего оставил, со всеми исследованиями и наработками. Потому что покойный Максудов, автор записок, известных как "Театральный роман", — это, конечно, реинкарнация Каштанки.
Когда стало совсем темно, Каштанкою овладели отчаяние и ужас. Она прижалась к какому-то подъезду и стала горько плакать. <...> Если бы она была человеком, то наверное подумала бы:
«Нет, так жить невозможно! Нужно застрелиться!».
Что ж, вот вам человек.
Я вошёл к себе. Свет брызнул сверху, и тотчас же комната погрузилась в тьму. Перегорела лампочка.
— Всё одно к одному, и все совершенно правильно, — сказал я сурово.
Я зажёг керосинку на полу в углу. На листе бумаги написал: "Сим сообщаю, что браунинг № (забыл номер), скажем, такой-то, я украл у Парфёна Ивановича (написал фамилию, № дома, улицу, всё как полагается)".
Подписался, лёг на полу у керосинки. Смертельный ужас охватил меня. Умирать страшно. Тогда я представил себе наш коридор, баранину и бабку Пелагею, пожилого и "Пароходство", повеселил себя мыслью о том, как с грохотом будут ломать дверь в мою комнату и т.д.
Я приложил дуло к виску, неверным пальцем нашарил собачку.
А дальше — явление незнакомца, выход из привычного, артисты, огни, зал, этот мир мой... только Каштанка, насекомое существо, animula vagula blandula, выберет то, что знает как любовь, — и что, конечно, на деле есть чудовищное искажение самой идеи любви, отражение её в мутном, засиженном мухами стекле — а Максудов и того лишён, он тварь словесная, и полюбит он то, что превратит его разговор с самим собой хотя бы в подобие жизни. А то, что это подобие будет раз за разом обманывать, отнимать надежду, как тот кусок сала на верёвке — ну, прежний доктор, Антон Павлович, предупреждал.
Если пройтись по текстам с тщательным карандашом, в них обнаружится ещё и мелодическая, интонационная общность, они одной крови, они по-родственному похожи. "Шёл крупный, пушистый снег и красил в белое мостовую, лошадиные спины, шапки извозчиков, и чем больше темнел воздух, тем белее становились предметы", — это у Чехова. "Снег шёл крупный, ёлочный снег", — эхом отзывается Булгаков. "Вспоминала она комнатку с грязными обоями, гуся, Федора Тимофеича, вкусные обеды, ученье, цирк, но всё это представлялось ей теперь, как длинный, перепутанный, тяжёлый сон..." — отпускает Каштанку цирк. "Удивительно устроена человеческая память. Ведь вот, кажется, и недавно всё это было, а между тем восстановить события стройно и последовательно нет
никакой возможности. Выпали звенья из цепи! Кой-что вспоминаешь, прямо так и
загорится перед глазами, а прочее раскрошилось, рассыпалось, и только одна труха и какой-то дождик в памяти. Да, впрочем, труха и есть", — театр своего не отпустит.
И этот их, Каштанки и Максудова, одинаковый детский восторг. Сергей Леонтьевич разве что не бегает кругами и не лает. Впрочем...
Я хотел изобразить моему слушателю, как сверкают искорки на золотом крупе коня, как дышит холодом и своим запахом сцена, как ходит смех по залу... Но главное было не в этом. Раздавив в азарте блюдечко, я страстно старался убедить Бомбардова в том, что я, лишь только увидел коня, как сразу понял и сцену, и все её мельчайшие тайны. Что, значит, давным-давно, ещё, быть может, в детстве, а может быть, и не родившись, я уже мечтал, я смутно тосковал о ней. И вот пришёл!
— Я новый, — кричал я, — я новый! Я неизбежный, я пришёл!
Младшему доктору не привыкать ставить эксперименты на собаках, подобраны они в метель на улице, или достались в наследство вместе с саквояжем инструментов, библиотекой и пенсне.
This media is not supported in your browser
VIEW IN TELEGRAM
#осеннее_ночное_радио и немного нежной задумчивости от Франческо Гаспарини и обожаемой Роберты Инверницци.
Пишу тебе, о возлюбленное имя, как некогда любовь стрелой своей начертала в моей груди... и прочая лирическая чушь, которая что-то значит, лишь когда согрета дыханием.
Пишу тебе, о возлюбленное имя, как некогда любовь стрелой своей начертала в моей груди... и прочая лирическая чушь, которая что-то значит, лишь когда согрета дыханием.
Уже писала об этом, но с тех пор ничего не поменялось.
Мне всегда казалось, что совпадение Дня переводчика с Верой, Надеждой, Любовью и матерью их Софией — не просто совпадение. В конце концов, как иначе браться за перевод, если не с верой, надеждой, любовью и мудростью, если бог даст? Как и за всё в этом мире, впрочем; иначе зачем вообще.
А в качестве открытки — мои любимые святой Иероним со святой Екатериной из Рийксмюсеума. Переводчик и учёная дева, река, сад, лев, чтобы погладить, даль, чтобы дать отдых глазам, книга и меч, равно могучие и равно бессильные.
Всё, что нужно для счастья.
Мне всегда казалось, что совпадение Дня переводчика с Верой, Надеждой, Любовью и матерью их Софией — не просто совпадение. В конце концов, как иначе браться за перевод, если не с верой, надеждой, любовью и мудростью, если бог даст? Как и за всё в этом мире, впрочем; иначе зачем вообще.
А в качестве открытки — мои любимые святой Иероним со святой Екатериной из Рийксмюсеума. Переводчик и учёная дева, река, сад, лев, чтобы погладить, даль, чтобы дать отдых глазам, книга и меч, равно могучие и равно бессильные.
Всё, что нужно для счастья.
Какой день переводчика без охотничьих рассказов.
В одном из любимых моих текстов фигурировала пустая бутылка, которую со словами even in paradise dead men to hide совали в сундук. Покойников со стола, классика отечественного застолья — тем более, что в сундуке по сюжету лежал труп.
Но мне был придан издательством Редактор С Огромным Опытом, который, так случилось, присловья про покойников по-русски не знал. И оттого предложил мне над фразой "поработать". Здесь, учил РСОО, нужно найти какое-то изящное решение, возможно, что-то про "пустые хлопоты/пустую тару", лобовой вариант плох, что за "покойники", читатель не поймёт и т.д. Позвольте, жалобно пропищала я в ответ, но ведь пустая бутылка — это "покойник" и есть, зачем что-то изобретать?
— Я такого значения не знаю, — отчеканил РСОО. — Да и вам стыдно знать!
Чувствуя себя безнадёжным забулдыгой, я призвала рассудить нас главу издательства, и тот повелел:
ПОКОЙНИКОВ — СО СТОЛА.
В одном из любимых моих текстов фигурировала пустая бутылка, которую со словами even in paradise dead men to hide совали в сундук. Покойников со стола, классика отечественного застолья — тем более, что в сундуке по сюжету лежал труп.
Но мне был придан издательством Редактор С Огромным Опытом, который, так случилось, присловья про покойников по-русски не знал. И оттого предложил мне над фразой "поработать". Здесь, учил РСОО, нужно найти какое-то изящное решение, возможно, что-то про "пустые хлопоты/пустую тару", лобовой вариант плох, что за "покойники", читатель не поймёт и т.д. Позвольте, жалобно пропищала я в ответ, но ведь пустая бутылка — это "покойник" и есть, зачем что-то изобретать?
— Я такого значения не знаю, — отчеканил РСОО. — Да и вам стыдно знать!
Чувствуя себя безнадёжным забулдыгой, я призвала рассудить нас главу издательства, и тот повелел:
ПОКОЙНИКОВ — СО СТОЛА.
Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
#осеннее_ночное_радио сегодня передаёт немного Перголези — в качестве дыхательного упражнения, как я это называла обычно в прежние времена. Lieto Così Talvolta, ария Фарнаспа из первого действия "Адриана в Сирии".
Великая и ужасная Симона Кермес тут — сладчайшая из сирен, восхитительные Le Musiche Nove, за пультом Клаудио Озеле.
Великая и ужасная Симона Кермес тут — сладчайшая из сирен, восхитительные Le Musiche Nove, за пультом Клаудио Озеле.
Вот литературный герой. Эксцентричен, ни на кого не похож, особых социальных связей не поддерживает, разве что дружит с хорошим и честным молодым человеком. И ещё была в его жизни женщина сложной судьбы, но он поспособствовал её браку с другим. Карает преступников, склонен к представлениям с переодеваниями и гримом, наделён артистическим складом ума, окружающий мир знает причудливо и избирательно. Характер нордический В быту небрежен. Курит трубку.
— Шерлок Холмс, Шерлок Холмс!.. — радостно кричат все.
Ан, Карлсон.
— Шерлок Холмс, Шерлок Холмс!.. — радостно кричат все.
Ан, Карлсон.
Христофор (Кристофер) Бэрроу, "Грамота её королевского величества к шаху Тахмаспу, великому Суфию Персии, посланная с Артуром Эдуардсом, Уилльямом Тэрнбуллем, Матвеем Тейльбойсом и Петром Гаррардом, назначенными агентами Московской компаний во время шестого путешествия в Персию, начавшегося в 1579 г.":
"Выехав оттуда, они прибыли в Увек, расположенный на крымской стороне (на западном берегу Волги), 5 октября около 5 часов утра. Это место считается на полдороге между Казанью и Астраханью. Там растёт большое количество солодкового корня; земля очень плодородна. Находят там яблони и вишневые деревья. Широта Увека 51° 30'. На этом месте стоял прекрасный каменный замок, по имени Увек; к нему примыкал город, который русские называли Содомом. Город этот вместе с частью замка был поглощен землей по божьему правосудию за беззаконие обитавших в нем людей. До сего времени можно ещё видеть часть развалин замка и могилы, в которых как будто были похоронены знатные люди, ибо на одной из могил можно еще рассмотреть изображение коня с сидящим на нем всадником, с луком в руке и со стрелами, привязанными к его боку. Был также там на одном камне обломок герба с высеченными на нем письменами; часть их истреблена непогодой, а часть остается в полуразрушенном виде. Однако очертания букв ещё сохранились, и мы сочли их армянскими. Мы нашли высеченные письмена и на другой ещё могиле".
Яблони, вишни и поглощённый землёй за беззаконие жителей город Содом — за десять лет до основания Саратова на том же месте.
И почему я, как говорится, не удивлён.
"Выехав оттуда, они прибыли в Увек, расположенный на крымской стороне (на западном берегу Волги), 5 октября около 5 часов утра. Это место считается на полдороге между Казанью и Астраханью. Там растёт большое количество солодкового корня; земля очень плодородна. Находят там яблони и вишневые деревья. Широта Увека 51° 30'. На этом месте стоял прекрасный каменный замок, по имени Увек; к нему примыкал город, который русские называли Содомом. Город этот вместе с частью замка был поглощен землей по божьему правосудию за беззаконие обитавших в нем людей. До сего времени можно ещё видеть часть развалин замка и могилы, в которых как будто были похоронены знатные люди, ибо на одной из могил можно еще рассмотреть изображение коня с сидящим на нем всадником, с луком в руке и со стрелами, привязанными к его боку. Был также там на одном камне обломок герба с высеченными на нем письменами; часть их истреблена непогодой, а часть остается в полуразрушенном виде. Однако очертания букв ещё сохранились, и мы сочли их армянскими. Мы нашли высеченные письмена и на другой ещё могиле".
Яблони, вишни и поглощённый землёй за беззаконие жителей город Содом — за десять лет до основания Саратова на том же месте.
И почему я, как говорится, не удивлён.