В июле-августе жизнь малых кинематографических сообществ Петербурга традиционно душится отпускным вакуумом, поэтому редкие события приобретают особую ценность.
Издалека и ненадолго в гости приехал дорогой Леша Артамонов и привез с собой сразу несколько невиданных фильмов — показ Сиросского дневника уже позади, но в понедельник и вторник можно прийти в Кинору на еще два мероприятия.
28 июля (понедельник) в 19.30 смотрим уникальную программу любительских фильмов Узбекской ССР.
Леша лично расскажет, как добывал и оцифровывал все эти работы — опыт, мне кажется, нетривиальный, очень захватывающий сам по себе. Здесь обязательно увидимся!
Вход бесплатный, по регистрации.
29 июля (вторник) тоже в 19.30 Леша прочитает лекцию о практиках работы с фаунд футадж.
Здесь не увидимся, но все равно рекомендую заглянуть.
И тут вход бесплатный, по регистрации.
Издалека и ненадолго в гости приехал дорогой Леша Артамонов и привез с собой сразу несколько невиданных фильмов — показ Сиросского дневника уже позади, но в понедельник и вторник можно прийти в Кинору на еще два мероприятия.
28 июля (понедельник) в 19.30 смотрим уникальную программу любительских фильмов Узбекской ССР.
Сегодня эти короткометражные фильмы представляют собой осколок советской Атлантиды: одновременно документ навсегда ушедшей эпохи и калейдоскоп удивительных частных проявлений стихийного модернизма.
Леша лично расскажет, как добывал и оцифровывал все эти работы — опыт, мне кажется, нетривиальный, очень захватывающий сам по себе. Здесь обязательно увидимся!
Вход бесплатный, по регистрации.
29 июля (вторник) тоже в 19.30 Леша прочитает лекцию о практиках работы с фаунд футадж.
Поговорим о том, как разного рода свидетельства и документы в ходе критической работы могут предъявить нам альтернативную официальной картину прошлого и в то же время приблизить к нам историю, позволив ощутить ее частью нашей собственной жизни.
Здесь не увидимся, но все равно рекомендую заглянуть.
И тут вход бесплатный, по регистрации.
❤22👍3🔥3👀1
Послание к человеку начинает потихоньку анонсировать специальные программы 2025 года, среди которых одна из крутейших будет посвящена петербургской кинокультуре девяностых годов.
Кино, портрет которого очерчивает куратор Егор Сенников (там про перепутье, перелом, туманное пространство, размытые границы), в Петербурге явно начало складываться еще в перестройку, не столько сознательно противореча, сколько настороженно отступая от более жесткой, напористой, решительной интонации фильмов, по которым мы вспоминаем ту разгоряченную, энергичную эпоху — вроде Интердевочки, Ассы, Маленькой Веры. Последние восклицали, обличали, провоцировали, требовали реванша и перемен, смело обживали ранее запретные территории. Но в ленинградском-вот-вот-петербургском кино внятной артикуляции сразу предпочитали бормотание и брожение в текстурах. Экранные ленинградцы / петербуржцы тех лет лишены разом двух важных для подступающей эпохи черт: бунтарства и ловкачества. Люблю в этом смысле незатейливый док Дмитрия Сидорова Братья Серовы — о том, как типичный герой рубежного времени не может совладать с держанием продуктового ларька. Словом, не выработав внятного способа отстаивать себя в мире, который при каждом шаге трескается, как плохо уложенная плитка, горожане как бы согласились слиться с ним, стать элементом общего катаклизма.
Размышляя о том, на что похож этот феномен рубежного ленинградско-петербургского кино, вспомнила о хорошем термине, которые пару лет назад предложил мой студент Лев Уткин. Он писал о mood-driven фильмах, относя к этой категории, например, немецкий экспрессионизм, нуар, новых тихих. Идея была в том, чтобы дополнить известную драматургическую пару plot-driven и character-driven и указать на зону, которая ей не покрывается — на кино, которое не предлагает ни яркой событийности, ни активных характеров, а как будто растворяет, размывает то и другое в структурах топкой среды, обладающей только устойчивым настроением, подчиняющим себе любую частную волю.
Думала, какие образы, формирующие это настроение в петербургском кино девяностых, я помню и люблю — и собрала заблудившийся трамвай, руины старого фонда, силуэты из Панциря, Счастливых дней, Камня и Сна.
P/S. К теме эфемерности Петербурга 90-х вспомнилось, как год назад приехал папа, и мы с ним пошли на Петроградку искать студию, где он в те годы переписывал фильмы на кассеты. Никакой студии, ясное дело, уже не существует, так что план был — отыскать ее призрак, место, где она когда-то располагалась. Подумала, что создание такой хонтологической карты исчезнувших пространств кино- и видеокультуры Петербурга, которая строится только на частных и коллективных воспоминаниях во всей их ненадежности, стало бы хорошим дополнением к программе. Я и правда до сих пор не уверена, что мы тогда справились даже с нашей маленькой задачей. Папины ориентиры оказались такими же зыбкими, как реальность в петербургском кино 90-х: вроде бы направо; кажется, пересекал площадь — квадратную? треугольную?; возможно, эта та самая арка над входом; разведаю у продавщицы (??). Это, впрочем, не мешает мне верить в семейный мираж и до сих пор нежно поглядывать на вывеску Продукты на углу Ординарной и Левашовского с мыслью: вот, значит, откуда пришла ко мне любовь к кино.
Кино, портрет которого очерчивает куратор Егор Сенников (там про перепутье, перелом, туманное пространство, размытые границы), в Петербурге явно начало складываться еще в перестройку, не столько сознательно противореча, сколько настороженно отступая от более жесткой, напористой, решительной интонации фильмов, по которым мы вспоминаем ту разгоряченную, энергичную эпоху — вроде Интердевочки, Ассы, Маленькой Веры. Последние восклицали, обличали, провоцировали, требовали реванша и перемен, смело обживали ранее запретные территории. Но в ленинградском-вот-вот-петербургском кино внятной артикуляции сразу предпочитали бормотание и брожение в текстурах. Экранные ленинградцы / петербуржцы тех лет лишены разом двух важных для подступающей эпохи черт: бунтарства и ловкачества. Люблю в этом смысле незатейливый док Дмитрия Сидорова Братья Серовы — о том, как типичный герой рубежного времени не может совладать с держанием продуктового ларька. Словом, не выработав внятного способа отстаивать себя в мире, который при каждом шаге трескается, как плохо уложенная плитка, горожане как бы согласились слиться с ним, стать элементом общего катаклизма.
Размышляя о том, на что похож этот феномен рубежного ленинградско-петербургского кино, вспомнила о хорошем термине, которые пару лет назад предложил мой студент Лев Уткин. Он писал о mood-driven фильмах, относя к этой категории, например, немецкий экспрессионизм, нуар, новых тихих. Идея была в том, чтобы дополнить известную драматургическую пару plot-driven и character-driven и указать на зону, которая ей не покрывается — на кино, которое не предлагает ни яркой событийности, ни активных характеров, а как будто растворяет, размывает то и другое в структурах топкой среды, обладающей только устойчивым настроением, подчиняющим себе любую частную волю.
Думала, какие образы, формирующие это настроение в петербургском кино девяностых, я помню и люблю — и собрала заблудившийся трамвай, руины старого фонда, силуэты из Панциря, Счастливых дней, Камня и Сна.
P/S. К теме эфемерности Петербурга 90-х вспомнилось, как год назад приехал папа, и мы с ним пошли на Петроградку искать студию, где он в те годы переписывал фильмы на кассеты. Никакой студии, ясное дело, уже не существует, так что план был — отыскать ее призрак, место, где она когда-то располагалась. Подумала, что создание такой хонтологической карты исчезнувших пространств кино- и видеокультуры Петербурга, которая строится только на частных и коллективных воспоминаниях во всей их ненадежности, стало бы хорошим дополнением к программе. Я и правда до сих пор не уверена, что мы тогда справились даже с нашей маленькой задачей. Папины ориентиры оказались такими же зыбкими, как реальность в петербургском кино 90-х: вроде бы направо; кажется, пересекал площадь — квадратную? треугольную?; возможно, эта та самая арка над входом; разведаю у продавщицы (??). Это, впрочем, не мешает мне верить в семейный мираж и до сих пор нежно поглядывать на вывеску Продукты на углу Ординарной и Левашовского с мыслью: вот, значит, откуда пришла ко мне любовь к кино.
❤38❤🔥11👍4🥰1🫡1
This media is not supported in your browser
VIEW IN TELEGRAM
Позади еще один долгий перелет — и теперь я на Дальнем Востоке!
Всегда мечтала сюда добраться, но не думала, что это произойдет в один сезон с Мексикой. Получается, за лето пролетела почти все часовые пояса: из -9 в +7 относительно Москвы. Между ними — Тихий океан.
Всегда мечтала сюда добраться, но не думала, что это произойдет в один сезон с Мексикой. Получается, за лето пролетела почти все часовые пояса: из -9 в +7 относительно Москвы. Между ними — Тихий океан.
❤56👏12❤🔥8🥰5🔥3🗿1
Постмексиканский летний период наполнился прекрасными женскими голосами: Сьюзен Таубес, Маргерит Дюрас, Ларисы Муравьевой, Оксаны Васякиной, Светланы Тюльбашевой. Но рассказать сейчас хочу не о них, а о подарке, привезенном подругой Е. из-за океана. Во время одного из весенних телемостов мы вспомнили о методе Оливии Лэнг — ездить в места, где жили герои ее критических текстов, чтобы переплести биографические факты, которые можно подчерпнуть из книг, с опытом собственного тела, помещенного в то же пространство. Е. тогда рассказала, что читает похожий текст ирландской поэтессы и эссеистки Дойриан Ни Гриофы с чудным названием A Ghost in the Throat.
В отличие от Лэнг, для которой писательские командировки — вполне осознанная и профессионально обоснованная практика, Ни Гриофа как героиня собственного текста не имеет ни с литературой, ни с литературоведческими исследованиями никаких удостоверенных отношений. Она — домохозяйка и многодетная мать, чья жизнь, благодаря подчеркнутой ритмичности повседневной рутины естественным образом принимает форму зацикленного стихотворения. Она любит слаженность, завершенность — движение от беременности к беременности, из одного одного арендованного дома в следующий; ей хорошо со списками ежедневных дел, из которых так приятно что-то вычеркивать (tick-tick-tick). Пересказ звучит по-карикатурному жутко, но Ни Гриофа пишет совсем в другой интонации и не демонизирует свои будни: описывает их не как лимб, а как естественный порядок вещей — вроде круговорота воды в природе или смены времен года — у которого по определению не может быть кульминационного прорыва, его смысл и красота в повторяемости.
При этом у ее жизни есть сумеречная сторона, тот самый ghost in the throat, который постоянно дает о себе знать, — одержимость Эйблин Дуб, ирландской поэтессой XVIII века, с чьим плачем по убитому мужу Дойриан познакомилась еще в школе. Каждый вечер она уединяется для полуночного ритуала — перечитывает его, переводит по слову с ирландского на английский; в свободные дни просиживает в библиотеке в поисках отрывочных источников о жизни Эйблин, выбирается в места, где она предположительно бывала.
Эта линия повествования, разумеется, связана с первой — не только в отдельных метафорах, вроде сопоставления milk и ink. Описание своего рутинизированного существования, не оставляющего долгосрочного следа (напротив, у нее есть интересное наблюдение, что домашняя повседневность ориентирована на вечное стирание следов), Ни Гриофа переплетает с рассуждением об эфемерности женских голосов — плач Эйблин поздно стал текстом и выжил лишь благодаря устной традиции напевов. Женская литература до поры была обязана никак не институционализированным ритуалам женской повседневности, и Дойриан не просто анализирует, но воплощает этот аспект устройством собственной жизни, которую в то же время тематизирует как писательница. Такой круг.
В отличие от многих автофикциональных текстов, вырастающих из отклика на что-то внешнее, книга Ни Гриофы отвечает исключительно внутренним вызовам. Она почти бесконфликтна, малособытийна, но при этом транслирует постоянное напряжение — повествование свернуто в жгут, язык очень плотный, ценностью отдельного слова больше похожий на поэтический, чем прозаический. Кажется, что он рожден очень цепким сознанием, которое ни к чему не равнодушно, и это неравнодушие требует отваги и сил. Потому мне особенно нравится название. Призрак, застрявший в горле, — образ незваного гостя, непрошенной одержимости, туманного соприсутствия аффекта, которому ты соглашаешься дать приют, как бы он тебя порой ни изматывал.
Еще подумала, как забавно переплелись два текста. Мне запомнилось высказывание из Лошадок Тарквинии — что люди могут страдать от отсутствия тайны, чего-то неведомого. Герой Дюрас так объясняет измену. Но Ни Гриофа, плотно вплетая в размеренную жизнь свой странный литературоведческий проект, связывает удовольствие от исследования с тем же стремлением:
Хорошая параллель.
В отличие от Лэнг, для которой писательские командировки — вполне осознанная и профессионально обоснованная практика, Ни Гриофа как героиня собственного текста не имеет ни с литературой, ни с литературоведческими исследованиями никаких удостоверенных отношений. Она — домохозяйка и многодетная мать, чья жизнь, благодаря подчеркнутой ритмичности повседневной рутины естественным образом принимает форму зацикленного стихотворения. Она любит слаженность, завершенность — движение от беременности к беременности, из одного одного арендованного дома в следующий; ей хорошо со списками ежедневных дел, из которых так приятно что-то вычеркивать (tick-tick-tick). Пересказ звучит по-карикатурному жутко, но Ни Гриофа пишет совсем в другой интонации и не демонизирует свои будни: описывает их не как лимб, а как естественный порядок вещей — вроде круговорота воды в природе или смены времен года — у которого по определению не может быть кульминационного прорыва, его смысл и красота в повторяемости.
При этом у ее жизни есть сумеречная сторона, тот самый ghost in the throat, который постоянно дает о себе знать, — одержимость Эйблин Дуб, ирландской поэтессой XVIII века, с чьим плачем по убитому мужу Дойриан познакомилась еще в школе. Каждый вечер она уединяется для полуночного ритуала — перечитывает его, переводит по слову с ирландского на английский; в свободные дни просиживает в библиотеке в поисках отрывочных источников о жизни Эйблин, выбирается в места, где она предположительно бывала.
Эта линия повествования, разумеется, связана с первой — не только в отдельных метафорах, вроде сопоставления milk и ink. Описание своего рутинизированного существования, не оставляющего долгосрочного следа (напротив, у нее есть интересное наблюдение, что домашняя повседневность ориентирована на вечное стирание следов), Ни Гриофа переплетает с рассуждением об эфемерности женских голосов — плач Эйблин поздно стал текстом и выжил лишь благодаря устной традиции напевов. Женская литература до поры была обязана никак не институционализированным ритуалам женской повседневности, и Дойриан не просто анализирует, но воплощает этот аспект устройством собственной жизни, которую в то же время тематизирует как писательница. Такой круг.
В отличие от многих автофикциональных текстов, вырастающих из отклика на что-то внешнее, книга Ни Гриофы отвечает исключительно внутренним вызовам. Она почти бесконфликтна, малособытийна, но при этом транслирует постоянное напряжение — повествование свернуто в жгут, язык очень плотный, ценностью отдельного слова больше похожий на поэтический, чем прозаический. Кажется, что он рожден очень цепким сознанием, которое ни к чему не равнодушно, и это неравнодушие требует отваги и сил. Потому мне особенно нравится название. Призрак, застрявший в горле, — образ незваного гостя, непрошенной одержимости, туманного соприсутствия аффекта, которому ты соглашаешься дать приют, как бы он тебя порой ни изматывал.
Еще подумала, как забавно переплелись два текста. Мне запомнилось высказывание из Лошадок Тарквинии — что люди могут страдать от отсутствия тайны, чего-то неведомого. Герой Дюрас так объясняет измену. Но Ни Гриофа, плотно вплетая в размеренную жизнь свой странный литературоведческий проект, связывает удовольствие от исследования с тем же стремлением:
Моя попытка узнать другую женщину завершилась не удовлетворением от ясного открытия, а тайной, упорствующей в своем существовании.
Хорошая параллель.
❤13👀1